ДВИЖЕНИЕ ЗА ПРАВА ЧЕЛОВЕКА

Это движение называли по-разному: «демократическое», «либеральное», «гражданского сопротивления», пока, наконец, не утвердилось за ним название «движение за права человека» или короче — «правозащитное движение». Это название наиболее близко к сути: защита прав личности и требования соблюдения законов — основа этого движения и его отличительный признак.

У нас есть давняя традиция сострадания «маленькому человеку» — ее создала великая русская литература. Однако «законнический» контекст правозащитного движения оригинален. Не потому, что прежде этого вовсе не было в русской истории — была партия конституционных демократов (кадеты), и она тоже родилась не на пустом месте. Но традицию эту в советский период выкорчевали так основательно, что можно смело утверждать: зачинатели правозащитного движения мало что знали о ней и не ею вдохновлялись.

Как не было у правозащитников прямой преемственности с либерально-демократической традицией в русской истории, так не было и заимствований идей международного движения за права человека — опять-таки по причине плохой о нем осведомленности при зарождении правозащитного движения в СССР. Правозащитное движение родилось главным образом из опыта людей, проживших жизнь в условиях беззаконий, жестокости и попрания личности в «интересах коллектива», или ради «светлого будущего всего человечества». Отказ от такого «коллективного» подхода означал отрицание основ официальной идеологии, защищаемой всей мощью советского государства. Требование соблюдения законности в советских условиях является революционным, так как это, по существу, требование к советскому государству перестать быть тоталитарным, стать демократическим. Соблюдение этого требования означало бы изменение характера власти, изменение всего жизненного строя. Между тем правозащитники принципиально отвергают насилие для осуществления какой бы то ни было цели, осуждают его и никогда к нему не прибегают. Каким же способом они действуют? — По словам одного из них, Андрея Амальрика, они
«... сделали гениально простую вещь — в несвободной стране стали вести себя как свободные люди и тем самым менять моральную атмосферу и управляющую страной традицию».

Он добавляет, что
«... неизбежно эта революция в умах не могла быть быстрой». [1]

По самосознанию и по характеру деятельности правозащитное движение является не политическим, а нравственным.

Правозащитники настаивают на «определяющем значении гражданских и политических прав в формировании судеб человечества». Эта точка зрения существенно отличается от марксистской, а также от технократической, основанных на примате материальных интересов, экономических и социальных прав. Правозащитники же исходят из убеждения, что только в стране, где имеются политические свободы, граждане могут эффективно защищать и свои материальные интересы. [2]

Правозащитники явочным порядком осуществляют гарантированные советской конституцией гражданские права (свободу слова, печати, демонстраций, ассоциаций и др.), они наладили сбор и распространение информации о положении с правами человека в СССР, оказывают моральную поддержку и материальную помощь жертвам преследований за убеждения.

Жестокие преследования затрудняют и без того сложную работу правозащитников. Видимая со стороны история правозащитного движения состоит из непрерывной цепи судов, помещений в психбольницы, насильственных выталкиваний в эмиграцию, увольнений с работы и т.п. В условиях тоталитарного режима открытость независимой общественной позиции при полной беззащитности от преследований грозит, казалось бы, немедленным крахом. Однако правозащитное движение именно вследствие открытости показало себя неожиданно эффективным — его призыв был услышан и внутри страны и за ее пределами, мир не только получил богатую информацию, но и поверил в свидетельство правозащитников. Правозащитное движение, начавшееся в Москве в узкой интеллигентской среде, вышло за ее пределы, распространилось по стране, проникло в другие социальные слои; его лозунги восприняли многие национальные и религиозные движения, гораздо более массовые, чем правозащитное; оно определило характер и методы зарождающегося движения за социально-экономические права.

Московское ядро правозащитного движения стало связующим звеном между этими движениями, прежде едва знавшими о существовании других; именно правозащитная платформа стала общей для этих движений и создала почву для их объединения. Это оказалось возможным лишь для правозащитного движения благодаря плюралистичности его идеологии, в то же время ее всеобщности, объемлющей сложность переплетения национальных, религиозных, социальных, культурных, а иной раз и личных проблем в советском обществе.

Другое колоссальное достижение правозащитного движения — его выход из изоляции внутри страны на международную арену. Правозащитное движение влилось в международное движение за права человека. Распространение информации о положении с правами человека в СССР способствовало разрушению на Западе мифа о «советской демократии», довольно успешно внедрявшегося советской пропагандой на протяжении десятилетий. Открытые протесты правозащитников против нарушений прав человека в СССР привели к включению в арсенал западной общественности и дипломатии свободных стран в их отношениях с СССР требований соблюдения прав человека.

За 15 лет существования движения правозащитники не добились своей прямой цели — улучшения положения с правами человека в СССР. Власти отвергли предлагаемый им диалог на эту тему. На обращения граждан в высшие советские инстанции (1966-1968 гг.) ответом были репрессии. Обращения через западную общественность (1969-1975 гг.) тоже не имели успеха. Поставленные перед альтернативой: утрата симпатий западной общественности или удовлетворение требований правозащитного движения, власти попытались спасти свою репутацию на Западе отдельными уступками (смягчение преследований писателей за публикации на Западе, осторожность в репрессиях против наиболее известных общественных деятелей и т.п.). Но по мере роста информированности Запада о положении с правами человека в СССР претензии к советским руководителям становились все чаще и резче, и они пожертвовали своим престижем на Западе ради сохранения самоуправства в своей стране. Таким же был итог попытки правозащитников принудить власти к диалогу с обществом через посредничество правительств стран свободного мира (1976-1982 гг.) — на основе гуманитарных статей Заключительного Акта Хельсинкских соглашений.

К началу 80-х годов стало очевидным, что требования правозащитников «преждевременны» в том смысле, что власти бесконечно далеки от осознания жизненных потребностей общества, породивших правозащитное движение. Поскольку мирным путем, единственно признаваемым правозащитниками, эти проблемы можно решить только в сотрудничестве с властями, их отказ от диалога вызвал в начале 80-х годов кризис правозащитного движения, усугубившийся из-за резкого усиления репрессий — активность его снизилась, число деятельных участников, возможно, уменьшилось. Однако это не кризис цели, которая не обесценена в глазах участников движения и далеко за его пределами, и не кризис методов. Преподанный правозащитниками пример «непротивозаконного свободомыслия» (выражение В. Чалидзе), их жертвенная верность своему идеалу оздоровили нравственный климат советского общества, помогли выбиться из безвестности национальным и религиозным движениям, проложили дорогу независимой политической мысли, ныне ищущей альтернативы существующему строю на разных путях — от «социализма с человеческим лицом» до возвращения к национальным устоям.

Я постараюсь обозначить основные этапы правозащитного движения, показать, как оно функционирует, и каковы его масштабы и перспективы.

I. НАЧАЛО (1953-1964 гг.)

Днем рождения правозащитного движения можно считать 5 декабря 1965 г., когда в Москве на Пушкинской площади состоялась первая демонстрация под правозащитными лозунгами. Разумеется, событие это имело предысторию. В советских условиях период утробного вызревания открытого общественного движения растянулся на целое десятилетие. Не могло быть иначе в обществе, которое четверть века подвергалось невиданному в истории давлению со стороны государства.

Тотальный террор прекратился после смерти Сталина. Стали массами возвращаться из лагерей осужденные по политическим статьям. Но общество оставалось в полуобморочном, шоковом состоянии. Осмысление пережитого происходило подспудно, лишь изредка прорываясь слабым всплеском на поверхность официальной литературы или прессы. Медленность оживания объясняется прежде всего вынужденной скрытостью этого процесса, а скрытость — не только страхом и даже не в первую очередь страхом. Главным тормозом самопознания общества оказалась его лишенность знания о самом себе, поскольку средства обмена идеями и информацией были полностью монополизированы государством.

В деталях отработанная система контроля охватывала и прессу, и литературу (художественную и научную, не только современную, но и переиздания, и переводы), и кинематограф, и театр, и живопись (от станковой до этикеток на спичечных коробках), и радио (не только политические передачи, но все, вплоть до музыкальных), и систему обучения (от яслей до докторантуры).

Тотальность идеологического контроля создала невиданные возможности для дезинформации и манипулирования общественным мнением. В результате общество огромной страны утратило реальное представление о своем прошлом и настоящем, его заменили мифы, разработанные официальными идеологами.

История была переписана заново. Перестали существовать целые пласты фактов и идей, имена, направления мысли, исчезли из памяти политические программы, кроме официальной.

Были забыты даже самые проблемы, прежде волновавшие умы наших соотечественников. Оставались неизвестными духовные искания современного мира за советскими границами, потому что «железный занавес» отгораживал Советский Союз от остального мира и его культуры на протяжении жизни по крайней мере двух поколений.

Сведения каждого человека о реальной жизни ограничивались собственными наблюдениями: его знания о процессах, происходивших в обществе, были замкнуты в кружке людей, непосредственно ему знакомых. Общество атомизировалось. В некоторых его атомах делались попытки осмысления новой социально-экономической системы, новой морали, нового типа человека. Но и эти ограничительные результаты умственной и духовной работы одиночек и группочек оставались достоянием лишь той крохотной ячейки общности человеческого общества, внутри которой они были выработаны:

«Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны".

(Осип Мандельштам)

Именно монополия правящей партии на распространение идей и информации обусловила огромную взрывную силу XX съезда КПСС (февраль 1956 г.), который санкционировал изменение картины мира, десятилетиями преподносимой советским гражданам. Сталин, которого десятилетиями обожествляли, предстал перед всеми коварным и кровавым преступником. Саморазоблачения партийной верхушки стали первотолчком для духовного раскрепощения общества. Однако я согласна с В. Буковским в том, что Хрущев не был демиургом этого процесса, а скорее сам оказался захваченным массовым, хоть и подспудным стремлением вырваться из призрачного неисторического мира в мир реальный. [3]

XX съезд лишь слегка приоткрыл завесу в область запретного знания. Партия полностью сохранила контроль над распространением идей и информации. Официальная установка предусматривала критику «культа личности» Сталина (как на официальном языке назывались все ужасы сталинской эпохи), но исключала критику партии, в течение десятилетий проводившей этот «культ», и социально-экономической системы, сделавшей его возможным. Критика была строго ограничена сталинским периодом, и не допускалось ее распространение на послесталинское время, т.е. на текущий момент. Поэтому осмысление общего опыта сосредоточилось на художественной литературе и публицистике, обращенной в прошлое.

На авансцену выдвинулись в те годы писатели и литературные критики. Событиями огромной политической важности стали роман В. Дудинцева «Не хлебом единым», повесть И. Эренбурга «Оттепель», очерки В. Овечкина о сельской жизни, альманахи «Литературная Москва» и «Тарусские страницы», но более всего — ежемесячный литературно-публицистический журнал «Новый мир». Главный редактор «Нового мира» Александр Твардовский собрал вокруг журнала все талантливое и честное, что было в русской литературе. «Новый мир» способствовал не только распространению идей либерализма, но и сплочению его приверженцев: опознавательным знаком единомышленников стал «торчащий из кармана» очередной выпуск «Нового мира». Высшим достижением А. Твардовского было добытое им с огромным трудом разрешение на публикацию повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» (1962 г.). Однако уже в феврале 1970 г. Твардовский был отстранен от руководства «Новым миром», и журнал зачах. Расправа с «Новым миром» произошла в общем русле ужесточения цензуры и вообще контроля над обществом. Но общество не погрузилось в прежнюю духовную и умственную прострацию. Краткосрочного ослабления давления и расширения пределов дозволенного знания оказалось достаточным для необратимых изменений в умах людей и общественной жизни. За эти годы произошло частичное сгруппирование атомов, на которые прежде распадалось общество. Эта консолидация породила демократические устремления на правовой основе в Москве, на Украине, среди депортированных народов (крымских татар, месхов, немцев и др.), привело в движение протестантские общины по всей стране (см. соответствующие главы). Эти общности были разрознены, но цементирование каждой из них сделалось возможным с помощью счастливо найденного способа неподконтрольного распространения идей и информации, теперь известного под названием «Самиздат»: «сам сочиняю, сам цензуирую, сам издаю, сам распространяю, сам и отсиживаю за это». [4]

Рождение самиздата

В России почти всегда существовала более или менее жесткая цензура, и поэтому со времен Радищева запрещенные к публикации произведения ходили по рукам в списках. Но они лишь дополняли литературу и публицистику. Как массовое явление, как основное средство самопознания и самовыражения общества самиздат — явление уникальное. Оно характерно для послесталинской эпохи в СССР и странах со сходной социально-экономической системой.

Механизм самиздата таков: автор отпечатывает свое произведение наиболее доступным частному лицу в советских условиях способом — на пишущей машинке — в нескольких экземплярах и раздает копии своим знакомым. Если кому-то из них прочитанное покажется интересным, он делает копии с доставшегося ему экземпляра и раздает их своим знакомым и т.д. Чем больший успех имеет произведение, тем быстрее и шире происходит его распространение. Конечно, самиздат чрезвычайно нерентабелен в смысле затрат труда и времени, но он нашел талантливых авторов, энергичных и бесстрашных распространителей, у него не переводятся читатели и техническая база его совершенствуется, потому что он оказался единственно возможной формой преодоления государственной монополии на распространение идей и информации. Люди, изголодавшиеся по правдивой картине мира и несфальсифицированному знанию, готовы ради этих благ жертвовать своим временем, трудом и даже терпеть преследования.

Начался самиздат со стихов — возможно, из-за легкости перепечатывания их благодаря небольшому объему, легкости запоминания, а может быть, были тому и глубинные причины: духовное раскрепощение началось с области простых человеческих чувств.

В конце 50-х — начале 60-х годов в самиздате циркулировали и эссе, и рассказы, и статьи, но господствовали там стихи. [5] Москва и Ленинград были буквально захлестнуты списками стихов запрещенных, забытых, репрессированных поэтов предреволюционного и советского времени — Ахматовой, Мандельштама, Волошина, Гумилева, Цветаевой и еще многих, сохраненных памятью людей старшего поколения. Жадно читали и поэтов-современников. Огромной популярностью пользовались и некоторые официально дозволенные (Евтушенко, Мартынов), но благодаря самиздату знали и не печатаемых государственными издательствами — Иосифа Бродского, Наума Коржавина и многих-многих других.

Увлечение поэзией стало знамением времени. Стихами болели тогда люди, ни прежде, ни позже поэзией и вообще литературой особенно не интересовавшиеся. Более того, повышенная жажда самовыражения, пробудившаяся в сбросившем оцепенение обществе, многих заставила взяться за перо. По оценке Юрия Мальцева, в тогдашнем самиздате ходили произведения более 300 авторов. [6] Среди них преобладали молодые. [7]

Владимир Буковский пишет о том времени, что по всей Москве в учреждениях и конторах машинки были загружены до предела: все кто мог перепечатывал для себя и для друзей — стихи, стихи, стихи... Создалась молодежная среда, паролем которой было знание стихов Пастернака, Мандельштама, Гумилева. [8]

Страсть к стихам, вспыхнувшая в конце 50-х годов, породила впервые в советской столице не запланированные официально сходки под открытым небом.

Получилось это спонтанно.

29 июня 1958 г. в Москве открыли памятник поэту Владимиру Маяковскому на площади его имени. На официальной церемонии официальные поэты читали стихи. А когда официальная часть закончилась, стали читать стихи желающие из публики. Незапланированный вечер поэзии многим понравился, и договорились встретиться здесь же, у памятника, снова. Чтения стали происходить чуть ли не каждый вечер. Большинство участников составляли студенты. Наряду с разрешенными читали стихи забытых и репрессированных поэтов, а также свои собственные. Иногда возникали литературные дискуссии.

Власти сначала не препятствовали этим сходкам. В «Московском комсомольце» от 13 августа 1958 г. даже появилась одобрительная статья с указанием места и времени встреч, но вскоре эти собрания были прикрыты. Однако в сентябре 1960-го их возобновила группа студентов. Прослышав об этом, стали приходить участники прежних встреч у памятника. На этот раз чтения происходили по субботним и воскресным вечерам. Собиралось по нескольку сот человек. Люди были самые разные. Некоторых действительно интересовало лишь искусство, они горячо настаивали на праве искусства оставаться «чистым от политики», что парадоксально приводило их в самую гущу общественной борьбы того времени. Но для многих участников сходок они были привлекательны именно своим общественным звучанием.

Власти стали мешать встречам. Дружинники задерживали чтецов, записывали их фамилии и сообщали в институты. Обычной мерой наказания было исключение с «волчьим билетом». Периодически проводились обыски у активистов чтений, у них выгребали машинописные листки со стихами и прочий самиздат. На площади Маяковского провоцировались драки, иногда памятник оцепляли и не подпускали к нему в обычное для встреч время.

Эти собрания продолжались до осени 1961 г., когда перед XXII съездом партии, обеспечивая «порядок» в Москве, их окончательно разогнали. Летом 1961 г. были арестованы несколько завсегдатаев сходок. Владимир Осипов, Эдуард Кузнецов и Илья Бокштейн были осуждены по статье 70 УК РСФСР («антисоветская агитация и пропаганда») за то, в чем повинны они не были — якобы за попытку создания подпольной организации. Осипов и Кузнецов получили по 7 лет лагеря, Бокштейн — 5. [9]

Об участниках встреч на площади Маяковского появилось несколько статей в московских газетах. Их всячески поносили за «безыдейность», за то, что они бездельники, нигде не работают. Это последнее соответствовало действительности: студентов, выгнанных из институтов за посещение этих сходок, никуда не брали на работу. Вынужденно незанятая жизнь исключенных студентов и выгнанных с работы располагала к бессмысленной трате времени; грешила эта среда и пьянством, и сквернословием, и вообще свободой нравов. В этой молодежной среде в середине 60-х годов зародилось первое неофициальное литературное объединение, отражавшее все ее достоинства и недостатки. Эта литературная группа назвала себя «СМОГ», что расшифровывалось двояко: «Смелость, Мысль, Образ, Глубина» или (чаще) «Самое Молодое Общество Гениев». Наиболее близкими смогистам в русском искусстве были авангардисты начала нашего века, искания которых насильственно оборвали в конце 20-х годов.

В феврале 1966 г. смогисты выступили с манифестом, в котором писали:


«Мы, поэты и художники, писатели и скульпторы, возрождаем и продолжаем традиции нашего бессмертного искусства... Сейчас мы отчаянно боремся против всех: от комсомола до обывателей, от чекистов до мещан, от бездарности до невежества — все против нас». [10]

Отвращение к формам советского соцреалистического искусства сочеталось у этой молодежи с отвращением к устоявшемуся быту, к партийной пропаганде, к стилю и духу официальной общественной жизни. Смысл их литературных и духовных поисков был в бегстве от всего навязываемого, скорее не из-за осознанного политического протеста против данной системы, а из-за отвращения к банальности и заданности. Однако, при жгучей потребности сказать что-то свое, смогисты были неопытны, и лишь немногие обладали талантом. СМОГу была свойственна претенциозность, что видно уже из названия группы. Его участники проявляли склонность к эпатажу. В апреле 1965 г. они устроили демонстрацию у Центрального Дома литераторов, — пожалуй, первую неофициальную демонстрацию в советской Москве. Демонстранты несли лозунги с требованием творческих свобод и среди них — «Лишим соцреализм девственности». [11]

Сколько было смогистов, трудно сказать, потому что четкого членства не было. Каждый должен был сам решить, принадлежит ли он к СМОГу, и не обязан был никого оповещать об этом. В демонстрации участвовало человек 200, но трудно сказать, кто из участников считал себя смогистом, а кто лишь случайно присоединился к шествию.

Смогисты издавали самиздатский журнал «Сфинксы», распространявшийся преимущественно среди студентов; выпустили тем же способом несколько сборников рассказов и стихов. Однако в самиздате их писания не имели широкого распространения: вкладывать труд в перепечатку, да к тому же с риском быть за это уволенным или даже получить лагерный срок находились охотники лишь ради произведений, которые уж очень понравились. Вообще самиздатские тиражи в большинстве случаев невелики. Самиздатские журналы, которых задумывалось тогда немало, умирали во втором-третьем выпуске и редко выходили из круга знакомых автора. Наиболее известными из таких журналов стал «Синтаксис», три выпуска которого издал в 1960 г. Александр Гинзбург, студент-заочник Московского университета. Известность «Синтаксиса» объясняется тем, что в связи с арестом Гинзбурга о нем упомянула советская пресса (конечно, в ругательном тоне), но прочесть сборники смогли лишь знакомые Гинзбурга в Москве и в Ленинграде. О «Синтаксисе» часто пишут как о первом самиздатском журнале. [12] Но Буковский рассказывает в своих воспоминаниях, что он участвовал в издании рукописного журнала еще школьником, в 1959 г. [13] Скорее всего, и этот журнал не был первым.

Из воспоминаний А. Левитина-Краснова, А. Амальрика, В. Буковского, П. Григоренко [14] и других видно, что при общей неосведомленности о происходившем за пределами дружеского кружка каждый мемуарист убежден, что самиздат зародился в том круге, к которому он сам принадлежал, и каждый прав: истоки эти обнаружились не в какой-то одной дружеской компании, а во многих сразу. У каждого круга были свои авторы и свой самиздат.

В самиздатскую деятельность вовлеклись люди всех возрастов, всех поколений. Характерное для самиздата явление — не только юный смогист, но и старушка-пенсионерка, стучащая на машинке у себя в комнате. Среди людей зрелого возраста наряду со стихами стали ходить мемуары, которые особенно часто писали бывшие лагерники. По словам Хрущева, редакции официальных журналов получили более 10 тысяч воспоминаний на лагерные темы. [15]

«Взрослый» самиздат довольно быстро политизировался. Рой Медведев с 1964 г. по 1970 г. ежемесячно издавал материалы, позже вышедшие на Западе под названием «Политический дневник». [16]

В первые выпуски «Политического дневника» вошли материалы о смещении Хрущева и о попытках нового руководства реабилитировать Сталина. Постепенно выкристаллизовались такие постоянные разделы: «Обзор главных событий за месяц»; «Письма, статьи и рукописи»; «Из литературной жизни»; «Из прошлого»; «Заметки на экономические темы» и «Национальные проблемы».

Р. Медведев сообщил позднее, [17] что поставщиками материалов для «Политического дневника» были несколько его друзей, среди них Евгений Фролов, ответственный работник журнала «Коммунист» — органа ЦК КПСС. Фролов имел доступ к непубликуемым партийным документам и делал копии для «Дневника» (не на ксероксе, которого у него не было, а печатая на пишущей машинке вечером, когда уходили из редакции сотрудники. Чтобы иметь текст выступления Хрущева на XX съезде партии, Фролов просидел за машинкой 12 часов).

Регулярными читателями этих выпусков были человек 40 знакомых Медведева — партийные работники, а также писатели и ученые, тоже в большинстве члены партии. Выпуски «Политического дневника» Медведев печатал сам в пяти экземплярах, однако наиболее интересные документы и выступления распространялись гораздо шире — видимо, из других источников. Я помню, например, самиздатские записи выступлений на закрытом совещании в Институте марксизма-ленинизма по поводу макета нового издания истории КПСС и ту же речь Хрущева, хотя доступа к «Политическому дневнику» не имела и даже не слыхала о нем.

Самые выдающиеся произведения самиздата расходились довольно широко, их копии множились с поразительной для столь несовершенного способа распространения быстротой. Даже при большом объеме произведения, затруднявшем перепечатку, через несколько месяцев после первой закладки оно оказывалось в кругах, никак не связанных с личными знакомыми автора, часто — в других городах.

Сначала самиздат был беден собственными произведениями и использовался преимущественно для переводов (тоже сделанных тайными добровольцами): в машинописных копиях ходили переведенные на русский «По ком звонит колокол» Хемингуэя, «Мрак в полдень» Кестлера, «1984-й» Орвелла, несколько позже — «Новый класс» Джиласа. Перепечатывали и произведения, изданные в СССР, но малодоступные из-за давности издания или маленького тиража. Я сама перепечатала сборник стихов Киплинга, вышедший в русском переводе в 1927 г. и к концу 50-х ставший библиографической редкостью. Михайло Михайлов, побывавший в СССР в 1964 г., видел роман Дудинцева «Не хлебом единым» из «Нового мира» за 1956 г., перепечатанный на машинке. Это сделали в провинции, где «Новый мир», к тому же восьмилетней давности, был недосягаем. [18]

Из оригинальных литературных произведений первым широко распространился в самиздате роман Б. Пастернака «Доктор Живаго» (1958 г.).

«Доктор Живаго» был издан за границей, и в виде книги вернулся на родину (тайными путями, конечно, — такие книги позже стали называть «тамиздатом»). Тамиздатские книги циркулировали наряду с машинописью, и с них тоже делались копии с помощью машинки или фотоаппарата.

У самиздатских копий, как правило, высокий коэффициент читаемости. Они переходят от знакомого к знакомому. Хорошую самиздатскую книгу большинству удается получить на короткий срок, иной раз — на одну ночь, потому что ее ждет очередь желающих прочесть ее. В такую ночь не ложится спать все семейство, а то и друзья приглашаются принять участие в коллективном чтении. Люди сидят вместе, передавая друг другу прочитанные листки. Иногда устраиваются коллективные чтения — вслух с книги или при помощи проектора — с фотопленки.

Распространению самиздата, во всяком случае среди москвичей, способствовало изменение жизни во второй половине 50-х годов.

При Сталине, когда доносительство было нормой, неделовое общение между людьми сократилось до минимума. В Москве почти не было домов, куда были бы вхожи многие. Как правило, тесно общались между собой по две-три семьи. Когда же ужас беспричинных арестов миновал, люди кинулись друг к другу, испытывая наслаждение от самого факта пребывания вместе. Обычная московская компания того времени насчитывала человек 40-50 «близких друзей». Конечно, она делилась на более тесные ячейки, но все причастные к компании виделись регулярно на вечеринках, которые происходили по малейшему поводу и без повода, все все знали друг о друге. Каждая компания соприкасалась с несколькими такими же, и связи тянулись в Ленинград, Киев, Новосибирск и другие города.

Разумеется, собирались за столом, и пили не только квас. В этих компаниях завязывались романы, возникали и рушились семьи. Пели, танцевали, слушали музыку и песни. Именно в эти годы появились в продаже магнитофоны, и стоили они не так уж дорого. Это способствовало вихревому распространению по стране песен Булата Окуджавы, Владимира Высоцкого, а несколько позже — Александра Галича. Во многих компаниях был «свой» певец, певший под гитару их песни, и свои собственные, а также — лагерные, которые после массового возвращения из лагерей запела вся страна. Эти песни — современный фольклор, как и анекдоты. Любое событие порождает лавину анекдотов. Обмен ими — любимое времяпрепровождение советских людей всех слоев общества. Это не просто способ пошутить, это основная возможность сформулировать и передать другим свои политические оценки и жизненные наблюдения.

Но больше всего в этих компаниях — «трепались». Московские компании и стиль общения в них очень точно изобразил Юлий Даниэль (Николай Аржак) в своих повестях «Говорит Москва» и «Искупление». [19] Размышления и рассуждения, типичные для московских интеллигентов того времени, ему инкриминировали как антисоветские. На самом деле эти люди были вполне лояльными гражданами. Конечно, они немало говорили о недостатках советской системы, кое-кто называл их даже пороками, но никто не намеревался ее «подрывать» или «ниспровергать». Однако неблагополучие было для всех очевидным, и все говорили, говорили об этом — то серьезно, то смеясь над нелепостями и уродствами советской жизни и над общей (и собственной) покорностью властям. Эти разговоры помогали понять, нащупать, что же представляет собой советское общество и как в нем жить, что в нем можно принять, а что — нужно отвергнуть, и как противостоять назойливому официальному вмешательству в жизнь и в работу. В таком осмыслении окружающего одинаково нуждались тогда и молодые, и зрелые, и даже старые люди — все они делали на этом пути первые шаги.

Большие компании, где установилось доверие друг к другу, создали прекрасную среду для распространения самиздата. Самиздат циркулировал во многих таких интеллигентских компаниях и переходил в смежные. Все знали, что надо при этом быть осторожными, но редко кто действительно был осторожен. Обычно все ограничивалось неуклюжим камуфляжем — и люди сами смеялись над своими конспиративными потугами. Ходил тогда в Москве анекдот о телефонном разговоре приятелей, обменивающихся самиздатом:

— Ты уже съел пирог, который тебе вчера дала моя жена?

— Съел.

— И жена твоя съела?

— Да.

— Ну, тогда передай его Мише — он тоже хочет его попробовать.

Но тогда же появились люди, вовсе не таившиеся.

Официальная позиция, провозглашенная на XX съезде, была явно нелогична: сказав «а» (осудив сталинщину), нельзя было не сказать «б» (изменить систему так, чтобы исключить возможность повторения сталинщины). Между тем официальная позиция была такова, будто словесным осуждением «культа личности» все проблемы решены, и сейчас все обстоит прекрасно. Но у людей открылись глаза на уродства и несообразности советского бытия. Вызывало тревогу явное стремление властей всех уровней ограничиться минимумом перемен, постоянное скатывание верхов к сталинской традиции. Подавление венгерской революции произошло в том же 1956 г., вскоре после XX съезда.

Во внутренней жизни доказательства тому тоже встречались на каждом шагу. И все-таки большинство верило, что поскольку на нынешней зыбкой позиции долго удержаться нельзя, а прошлое слишком ужасно, советское государство, даже против воли его руководителей, пойдет по пути либерализации. Михайло Михайлов, побывавший в Москве летом 1964 г., отметил, что


«... недовольство половинчатой ликвидацией сталинщины — всеобщее, но все глубоко уверены, что борьба со сталинщиной только началась, и настроены в отношении исхода этой борьбы оптимистически». [20]

Наблюдения Михайлова основывались главным образом на общении с московскими студентами и с известными писателями. Однако эти настроения были тогда сильны и на заводах, и в научных учреждениях, в том числе среди членов партии, включая руководящих работников довольно высоких уровней.

Нередки были в те годы открытые выступления с критикой половинчатости решений XX съезда и требованиями реформ системы, которые сделали бы невозможным новый «культ личности». Чаще всего такие требования исходили от членов партии. Естественной трибуной их выступлений были партийные собрания. В марте 1956 г. на открытом собрании в Институте физики Академии наук выступил молодой ученый Юрий Орлов, будущий создатель Московской Хельсинкской группы. Он говорил об общем упадке чести и морали и о необходимости демократических преобразований в стране. Его поддержали еще трое.

Эти выступления были встречены аплодисментами, но потом выступавшие были исключены из партии и уволены с работы. Коллеги ничем не могли им помочь, лишь собирали деньги для безработных. Орлов был вынужден на 15 лет покинуть Москву, он нашел работу только в Армении. [21] Известны такие же выступления генерала Петра Григоренко — начальника кафедры в Академии Генштаба (в Москве, на районной партконференции в сентябре 1961 г.) [22] и писателя Валентина Овечкина (в Курске, в то же самое время). [23] Оба поплатились партбилетами и карьерой. Были в эти годы и политические аресты: в 1956 г. группа молодых ленинградцев (Револьт Пименов и его товарищи), в 1957 — группа москвичей (Лев Краснопевцев и др.) за участие в подпольных кружках, распространявших листовки с критикой режима; в 1958 г. — группа С. Пирогова (Москва), [24] в 1960 г. был арестован составитель журнала «Синтаксис» Александр Гинзбург, [25] в 1961 г. — трое активистов сходов на площади Маяковского (В. Осипов, Э. Кузнецов, И. Бокштейн), [26] в 1962 г. — участники подпольных московских групп Юрия Машкова и Виктора Балашова, [27] в 1964 г. был помещен в психбольницу П. Григоренко. [28] Однако информационных самиздатских изданий еще не было, и об этих увольнениях и арестах узнали лишь знакомые репрессированных, а за пределами их круга ходили лишь неопределенные слухи. Большинство верило Хрущеву, не раз утверждавшему публично, что в СССР нет политзаключенных.

II. ПЕРВЫЕ ПРАВОЗАЩИТНЫЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ
(1965-1968 гг.)

Осенью 1965 г. были арестованы московские писатели Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Они повторили попытку Пастернака — опубликовали свои произведения за рубежом. Однако, наученные опытом Пастернака, подвергнутого дикой травле, они сделали это тайно, под псевдонимами (Абрам Терц и Николай Аржак).

Арест произошел менее чем через год после «дворцового переворота», устранившего Хрущева. Это был первый арест, о котором сообщили зарубежные радиостанции, работавшие на Советский Союз (Даниэля при этом назвали Даниэло). Время от времени эти же радиостанции сообщали о возмущении на Западе: произведения Абрама Терца и Николая Аржака были переведены на европейские языки [29] и имели успех.

Сообщение по зарубежному радио сделало арест писателей довольно широко известным, и он встревожил всех как-то причастных к самиздату.

Арест писателей был воспринят как пролог к зловещим переменам.

Видимо, этим арестом новое советское руководство объявляло войну самиздату — его авторам, распространителям и читателям. Не только друзья и знакомые арестованных, но и вовсе незнакомые люди горячо обсуждали, во что это выльется. Расправятся ли с арестованными втихую, или устроят «показательный» процесс по образцу сталинских? Тогда от подсудимых какими-то неясными путями добивались, чтобы они возводили на себя чудовищные поклепы и даже просили судить их «без снисхождения». Остановятся ли власти на этом аресте или за ним последуют другие? Каков будет приговор? — Никто не знал этого, и суждения высказывались самые разные, вплоть до предсказаний расстрела.

В этой обстановке тревоги и неопределенности 5 декабря 1965 г. на Пушкинской площади в Москве произошла первая за время существования советской власти демонстрация под правозащитными лозунгами.

За несколько дней до 5 декабря, который отмечался как день советской конституции, в Московском университете и нескольких гуманитарных институтах были разбросаны листовки с «Гражданским обращением», отпечатанные обычным самиздатским способом — на пишущей машинке:


«Несколько месяцев тому назад органами КГБ арестованы два гражданина: писатели А. Синявский и Ю. Даниэль. В данном случае есть основания опасаться нарушения закона о гласности судопроизводства. Общеизвестно, что при закрытых дверях возможны любые беззакония, и что нарушение закона о гласности (ст. 3 Конституции и ст. 18 УПК РСФСР) уже само по себе является беззаконием. Невероятно, чтобы творчество писателей могло составить государственное преступление.
В прошлом беззакония властей стоили жизни и свободы миллионам советских граждан. Кровавое прошлое призывает нас к бдительности в настоящем. Легче пожертвовать одним днем покоя, чем годами терпеть последствия вовремя не остановленного произвола.
У граждан есть средства борьбы с судебным произволом, это — «митинги гласности», во время которых собравшиеся скандируют один-единственный лозунг: «Тре-бу-ем глас-нос-ти су-да над...» (следуют фамилии обвиняемых), или показывают соответствующий плакат. Какие-либо выкрики или лозунги, выходящие за пределы требования строгого соблюдения законности, безусловно, являются при этом вредными, а, возможно, и провокационными и должны пресекаться самими участниками митинга.
Во время митинга необходимо строго соблюдать порядок. По первому требованию властей разойтись — следует расходиться, сообщив властям о цели митинга.
Ты приглашаешься на «митинг гласности», состоящийся 5 декабря с.г. в 6 часов вечера в сквере на площади Пушкина у памятника поэту.
Пригласи еще двух граждан посредством текста этого обращения". [30]

Автором обращения и инициатором демонстрации был Александр Есенин-Вольпин, человек во многих отношениях замечательный. Сын Сергея Есенина, математик и поэт, он дважды подвергался заключению в психиатрические больницы: в 1949 г., в 25-летнем возрасте за «антисоветские стихи», и уже после смерти Сталина, в 1959 г., за то, что передал за границу сборник своих стихов и свой «Свободный философский трактат». [31]

Александр Вольпин задолго до описываемых событий стал пионером правового просвещения. Он разъяснял всем желавшим его слушать простую, но непривычную для советских людей мысль: что законы следует понимать так, как они написаны, а не так, как их трактует начальство, и требовать их буквального выполнения. Любимой идеей Вольпина была необходимость гласности процессуальных действий, что и отразилось в Гражданском обращении.

Люди того круга, к которому по возрасту и общественному положению принадлежал Вольпин, не поддержали идеи демонстрации из-за ее необычности да и небезопасности. Многие отговаривали его от этой затеи. Помогали распространять обращение смогисты. Трое распространителей были задержаны: 16-летняя школьница Юлия Вишневская, 24-летний Владимир Буковский и 19-летний Леонид Губанов. Всех их упрятали в психбольницы. Вишневскую и Губанова отпустили через месяц, а Буковского продержали около 8 месяцев.

По оценке Буковского (со слов его приятеля, побывавшего на демонстрации), к памятнику Пушкину в назначенное время пришло около 200 человек. [32] Но я была на площади и думаю, что демонстрантов было гораздо меньше, однако туда нагнали кагебистов в штатском и дружинников, и трудно было понять, кто есть кто. К тому же большинство находившихся на площади «своих» участия в демонстрации, как и я, не принимали, а лишь наблюдали за ней со стороны.

Вольпин и несколько человек рядом с ним развернули небольшие плакаты, но их быстро выхватили натренированные руки, и даже стоявшие рядом не успели прочесть, что было на плакатах. Потом стало известно, что надписи гласили: «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем!» и «Уважайте советскую конституцию!».

Задержали человек 20. Их заталкивали в легковые машины. Сцену хорошо было видно из-за вспышек фотоаппаратов западных корреспондентов, они узнали о демонстрации и пришли посмотреть на столь необычное в советской столице зрелище.

Задержанных отпустили через несколько часов. В большинстве это были студенты. Все они и замеченные на площади в тот вечер были исключены из институтов — примерно человек 40.

Суд над Синявским и Даниэлем был объявлен открытым — возможно, из-за огласки за рубежом и этой демонстрации пришлось его сделать таким. Правда, открытость суда была своеобразной: вход в здание суда охранялся милиционерами, пропускали внутрь лишь отобранных кагебистами людей, по специальным пропускам. С тех пор «открытые» суды по политическим мотивам за редким исключением проходят так же. Из близких подсудимым людей только жены получили доступ в зал.

Все четыре дня, пока длился суд, стояли сильные морозы. Друзья подсудимых, корреспонденты западных газет и кагебисты — все толпились в довольно тесном дворе, стучали ногой об ногу и прыгали, чтобы согреться. Все эти группы держались особняком, не смешиваясь.

Совместное стояние у суда пробило первую брешь в отчужденном отношении будущих правозащитников к «корам», как стали называть в Москве корреспондентов свободной прессы. До тех пор не более двух-трех москвичей, если не считать должностных лиц, поддерживали с «корами» хотя бы эпизодическое общение. Первым деловую связь с «корами» установил Андрей Амальрик, но случилось это почти год спустя после суда над Синявским и Даниэлем. Тогда же, у суда, все настороженно замолкали, если кто-то из «коров» приближался. Корреспонденты тоже сторонились собравшихся — возможно, не умея отличить сочувствующих подсудимым от стукачей, а, возможно, чувствуя такое же опасливое отчуждение от «этих советских». Однако, когда из зала суда выходила публика — на обеденный перерыв или по окончании заседания, все бросались к женам подсудимых. Они тут же, во дворе, рассказывали друзьям, что происходит внутри, и слушали их не только близкие, но и корреспонденты, и кагебисты. И каждый вечер по зарубежному радио шли сообщения о суде и комментарии «морозоустойчивой прессы», самоотверженно дежурившей у суда. Благодаря этому узнали о суде и связанных с ним событиях не только на Западе, но и в СССР — даже там, куда самиздат не проникал и слова такого до тех пор не слыхали. Так будущие правозащитники открыли доступный им очень мощный источник распространения своих идей и информации.

Суд завершился суровыми приговорами: 7 лет лагеря строгого режима Синявскому и 5 — Даниэлю. Но подсудимые и их доброжелатели чувствовали себя победителями. Осужденные не каялись и не осуждали свою «преступную» деятельность, а отстаивали право поступать так, как они поступили. Не зная наперед, какая расправа их ждет, они оспаривали правомочность суда, выступая с позиций, прежде неведомых советскому обществу, а именно: требуя соблюдения конституционных прав, свободы творчества и уважения к личности.

Суд над Синявским и Даниэлем помог сделать важное открытие: что власти отказались от бессудных расправ, от пыток и избиений во время следствия, от приписывания прямых террористических намерений тем, кого они обвиняли в «антисоветской агитации», и, следовательно, от смертных приговоров за словесный «антисоветизм». Это было существенным снижением давления на общество по сравнению со сталинским временем. Однако прочтение законов властями по-прежнему определялось принципом «кто не с нами — тот против нас». Реальное осуществление гарантированной конституцией свободы слова по-прежнему считалось «антисоветской агитацией и пропагандой с целью подрыва советского общества и государства», как гласит статья 70 Уголовного кодекса РСФСР, по которой осудили Синявского и Даниэля. При своеобразных отношениях между властью и гражданами в СССР, этот суд как бы объявил «таксу» за инакомыслие — максимальный срок по статье 70 (7 лет лагеря строгого режима и 5 лет ссылки). Последующие годы показали, что нашлось немало людей, которых эта цена не остановила в их стремлении говорить правду вслух. Приговоры Синявскому и Даниэлю не прекратили распространения самиздата и практики публикаций за границей.

И еще одно важное следствие этого суда: в самиздате появилась Белая книга, включавшая запись судебного заседания, газетные статьи о «деле» писателей и — письма в их защиту.

Кампанию писем начали жены арестованных. В декабре 1965 г. жена Даниэля Лариса Богораз написала письмо генеральному прокурору — протест против ареста за художественное творчество и незаконных приемов следствия.


«Старший следователь подполковник Г.П. Кантов утверждает в беседах со мной и во время допросов, что мой муж виновен и понесет наказание... Такая предрешенность дела в процессе следствия заставляет меня сомневаться в объективности ведения дела...
Следователь позволил себе косвенные угрозы: если я буду плохо себя вести («вы понимаете, о чем я говорю», — хотя я абсолютно не понимаю, о чем идет речь), у меня могут быть неприятности по службе, «когда там узнают». Что узнают? Что мой муж под следствием? Но он ведь еще не признан виновным. А если и был бы признан, какие у меня могут быть неприятности и почему? Неужели мы возвращаемся к временам репрессий против семей осужденных, обвиняемых, подозреваемых людей?.. Я... требую соблюдения норм человечности и законности". [33]

За прошедшие с тех пор годы таких писем написано несчетное число, но в 1965 г. такой тон и аргументы были новаторскими.

Лариса Богораз оказала огромное влияние на развитие событий в тот начальный период. Она стала притягательным центром для людей, сочувствовавших арестованным. Ее органичное правосознание и спокойное бесстрашие заражали, ее позиция служила примером. От Богораз и ее друзей эти новые идеи как круги по воде расходились по Москве, сказались на содержании и тоне других писем в защиту Синявского и Даниэля.

Известно 22 таких письма. [34] 20 из них написаны москвичами. Подписали эти письма 80 человек, в том числе более 60 членов Союза писателей.

Конечно, озабоченность именно писателей по поводу этого суда, как и по поводу суда над Бродским (см. стр. 220-221), в большой степени объясняется тем, что речь шла о свободе художественного творчества и судили их коллег, но и это не случайно: для русской литературы традиционен антагонизм с властями, лучшие русские писатели всегда отстаивали уважение к личности, были ее защитниками.

Письма о Синявском и Даниэле написали в основном их сверстники (т.е. люди среднего возраста), а то и пожилые. Все они были с высшим образованием, некоторые — с учеными степенями; все имели работу в соответствии со своим образованием. Это был советский образованный «средний класс», что отличало авторов писем от заводил с площади Маяковского и смогистов, начавших конфронтировать с властями смолоду и так и не вписавшихся в официальное общество.

Новый общественный круг, заявивший свои претензии власти, избрал для этого не демонстрации, а эпистолярную форму, дававшую больше возможностей для индивидуального самовыражения (интересно отметить, что никто из авторов писем в защиту Синявского и Даниэля, кроме Есенина-Вольпина, не был участником демонстрации 5 декабря 1965 г., хотя некоторые присутствовали на Пушкинской площади в качестве зрителей).

Письма в защиту несправедливо репрессированных писали и прежде, даже в годы сталинского террора. В те времена написать такое письмо были величайшей наивностью или актом величайшего мужества, так как это могло привести к аресту самого автора. Но эти письма не были правозащитными документами: их аргументация исчерпывалась уверениями, что репрессированный человек предан советской власти и арестован «по ошибке».

В 1958 г., во время травли Бориса Пастернака за опубликование за границей «Доктора Живаго», в самиздате ходила стенограмма собрания в Союзе писателей, где его коллеги «осудили» его. [35] Тогда многие сочувствовали писателю и выражали свое сочувствие вслух. Очень может быть, кто-то и писал о своем возмущении травлей, но эти письма прочли лишь чиновники, которым они были адресованы.

Так что усилия в защиту Пастернака остались неизвестными. Это можно сказать и о письмах по «делу» поэта Бродского, осужденного в Ленинграде в 1964 г. на 5 лет ссылки якобы за тунеядство: эти письма тоже не распространялись через самиздат.

Писавшие письма в защиту Синявского и Даниэля не рассчитывали, что власти прислушаются к их аргументам и откажутся от суда. Целью этих писем было заявить о неприятии официальной точки зрения на этот судебный процесс и на проблему взаимоотношений личности и государства. Эти письма были рассчитаны скорее не на чиновников, которым они были адресованы, а на читателей самиздата. Эти письма, как и вся Белая книга, сыграли огромную роль в формировании нарождавшегося независимого общественного мнения, в распространении правосознания.

Суд над писателями был не единственным признаком курса нового советского руководства на ресталинизацию.

В печати все чаще стали появляться произведения, оправдывавшие и возвеличивавшие Сталина, а антисталинские высказывания не пропускались. Усилилось давление цензуры, ослабленное после XX съезда. Эти тревожные симптомы вызывали многочисленные протесты, индивидуальные и коллективные. В них приняли участие и рядовые граждане и известные писатели, ученые и пр. Каждый такой протест становился событием общественной жизни: письма Лидии Чуковской (апрель 1966 и февраль 1968 гг.), обращение А. Солженицына к IV съезду писателей (май 1967 г.) и отклики на это письмо более 80 писателей; письма Льва Копелева (декабрь 1967 г.) и Г. Свирского (январь 1968 г.); письмо в ЦК 43 детей коммунистов, репрессированных в сталинские времена (сентябрь 1967 г.); письма Роя Медведева и Петра Якира в журнал «Коммунист» с перечнем преступлений Сталина; письмо советским руководителям Андрея Сахарова, Валентина Турчина и Роя Медведева о необходимости демократизации советской системы и др. [36]

Наиболее представительными по составу подписавшихся были:

1. Обращение к депутатам Верховного Совета по поводу введения в уголовный кодекс статьи 190 (наказание лагерем до 3 лет за «клевету на советский общественный и государственный строй» и за «организацию групповых действий, нарушающих работу общественного транспорта») и

2. Письмо Брежневу о тенденциях реабилитации Сталина. [37]

Среди подписавших эти письма — композитор Шостакович, 13 академиков (в том числе А.Д. Сахаров), знаменитые режиссеры, артисты, художники, писатели, старые большевики — члены партии с дореволюционным стажем.

Доводы против ресталинизации были самые лояльные (ресталинизация внесет разлад в советское общество, в сознание людей, ухудшит отношения с коммунистическими партиями Запада и т.п.), но протест против возрождения сталинизма был выражен энергично.

В начале 1968 г. письма с протестами против ресталинизации дополнились письмами против судебной расправы с молодыми самиздатчиками (Юрий Галансков, Александр Гинзбург, Алексей Добровольский, Вера Лашкова). Все четверо были студентами-вечерниками, и зарабатывали на жизнь неквалифицированным трудом; кроме Лашковой, остальные пережили исключения из институтов, а Гинзбург и Добровольский даже отбыли лагерные сроки по политическим причинам.

«Процесс четырех» был непосредственно связан с делом Синявского и Даниэля: Александр Гинзбург и Юрий Галансков обвинялись в составлении и передаче на Запад Белой книги. Юрий Галансков, кроме того, обвинялся в составлении самиздатского литературно-публицистического сборника «Феникс-66", а Лашкова и Добровольский — в содействии Галанскову и Гинзбургу. [38]

По форме протесты 1968 г. повторили события двухлетней давности, но в «расширенном» масштабе: демонстрация «недоучек», в которой участвовало около 30 человек; за эту демонстрацию были осуждены по новой статье 190 на трехлетние сроки Владимир Буковский и его друг Виктор Хаустов; [39] стояние у суда — но собралась не кучка друзей обвиняемых, как 2 года назад, а люди разного возраста и разного общественного положения. В день приговора у суда толпилось около 200 человек. [40] Петиционная кампания тоже была гораздо шире, чем в 1966 г. «Подписантов», как стали называть участников письменных протестов против политических преследований, оказалось более 700. [41] Андрей Амальрик в своей работе «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» проанализировал их социальный состав. Среди них преобладали люди интеллигентных профессий: ученые составили 45%, деятели искусств — 22%, издательские работники, учителя, врачи, юристы — 9%. Заметную часть «подписантов» на этот раз дала техническая интеллигенция (13%); рабочих оказалось даже больше, чем студентов (6% и 5% соответственно). Правда, рабочие были «нетипичные» — главным образом из молодых «недоучек». [42]

Таким образом, преобладающей формой протеста в 1968 г. стали письма в советские инстанции. Участие в петиционной кампании приняли представители всех слоев интеллигенции, вплоть до самых привилегированных.

Амальрик заметил по этому поводу, что обращение с петициями характерно для авторитарных обществ. Он напоминает, что с петиций к королю начиналась французская революция 1830 г. и движение, свергшее эфиопскую монархию в 1975 г. [43] Можно добавить, что и в России в последние десятилетия царской власти были распространены петиции. Так что возникновение кампании петиций в СССР как бы свидетельствовало, что советское государство после смерти Сталина из тоталитарного стало превращаться в авторитарное. Эти петиции и выступления против ресталинизации затормозили ее наступление. Не будь их, этот процесс был бы куда более быстрым и крутым. Но непосредственного успеха подписантская кампания 1968 г. не имела: Гинзбург был осужден на 5 лет лагеря, Галансков — на 7 (в 1972 г. он умер в заключении после неудачной операции язвы желудка), а над «подписантами» была устроена массовая расправа.

За редким исключением, члены партии были изгнаны из партии, что автоматически вело к увольнению с работы. Многих беспартийных тоже уволили или перевели на более низкие должности; студентов исключали из институтов; художников и писателей — из творческих союзов, их перестали публиковать (выставлять); ученые, ожидавшие защиты диссертации, не смогли их защитить и т.д. Эти люди, до тех пор благополучные, оказались изгоями. [44]

При зарождении «петиционной кампании» исключительно важным было обращение протеста именно к властям. Это было революционным шагом по сравнению с десятилетиями, когда критика властей была лишь для разговоров с друзьями, а в официальных выступлениях те же люди не решались ее высказать, повторяли казенные штампы. Одновременная передача в самиздат критических писем, адресованных в официальные инстанции, служила примером, помогала формированию нарождавшегося общественного мнения.

Среди писем по поводу «процесса четырех» выделялось обращение Ларисы Богораз и Павла Литвинова — оно было адресовано не в советские официальные инстанции, а «мировой общественности» — не только к советским гражданам, но и к Западу. Это было преодолением общего комплекса против «вынесения сора из избы». Авторы письма призывали требовать освобождения подсудимых из-под стражи и назначения повторного судебного разбирательства в присутствии международных наблюдателей. [45]

Письмо Богораз и Литвинова дало резонанс на Западе: его поместили многие газеты; лондонская «Таймс» опубликовала о нем передовую; [46] зарубежные радиостанции, работающие на СССР, многократно передавали его полный текст, что сделало известным это обращение в СССР и вызвало поток писем к авторам — и сочувственных и ругательных. [47]

В перипетиях 1966-1968 гг. сформировался круг правозащитников. «Отбор» происходил не по признаку сочувствия либеральным идеям (сочувствие это, в Москве во всяком случае, было весьма широким), а по признаку готовности к открытому отстаиванию этой позиции от попыток реставрации «сверху».

Первым туром «отбора» было участие в петиционной кампании. В советских условиях это серьезная проверка на гражданственность. Однако нельзя ставить знак равенства между участниками эпистолярной кампании 1968 г. в поддержку «курса XX съезда» и правозащитниками. Значительная часть «подписантов» 1968 г. действовала с той или иной степенью надежды, что советские руководители примут в расчет открыто высказанное общественное мнение, и если не прекратят, то уменьшат напор на общество. Власти ответили репрессиями.

К чести «подписантов», всего несколько человек согласились на «признание ошибок» и самоосуждение, хотя оно выжималось под угрозой утраты жизненных позиций.

Однако репрессии, начавшиеся весной 1968 г., и особенно советское вторжение в Чехословакию несколько месяцев спустя, ясно показали не только опасность, но и бесперспективность открытых обращений с гражданскими требованиями. Стало очевидно, что советский строй не превратился в авторитарный, он остался тоталитарным, и противостояние ему не принесет быстрого успеха.

Убедившись в этом, большинство «подписантов» отказались от открытой борьбы, вернулись в прежнюю жизненную колею, ограничившись пассивным осуждением поворота властей к сталинизму. Среди прочих прекратили попытки повлиять на власть почти все наиболее видные и поэтому наименее уязвимые участники петиционной кампании 1968 г., имена которых придали ей особую значимость.

Лишь небольшая часть «подписантов» не пожелала расстаться с внутренней свободой, обретенной в открытых гражданских выступлениях. Пережитое духовное очищение сделало для них невозможным возвращение к двоемыслию, неизбежному при участии в советской официальной жизни. Эти немногие остались на позициях открытого противостояния, хотя они не питали надежды на успех в близком будущем. Обязательная плата за такую гражданскую позицию — изгойство, а возможно, и лагерный срок. События 1966-1968 гг. помогли людям, готовым к таким испытаниям, найти друг друга. Свойственная всем им гражданственность, общность нравственных понятий и общее изгойство сплотили их. Это содружество на первых порах и составило правозащитное движение, а впоследствии, при его расширении, оказалось его ядром.

Вступление в правозащитное движение не обставлено никакими формальностями — это акт самосознания. Однако очищение от двоемыслия и испытание готовности к неизбежным для правозащитника жизненным осложнениям чаще всего начинается с открытого протеста против беззакония. Поэтому я полагаю правозащитником каждого, хотя бы однажды заявившего такой протест. Самым распространенным способом его до сих пор остается подпись под правозащитным документом.