письмо шестнадцатое

30/X/66

А у нас — снег! И это так славно, особенно после двух недель дождя, слякоти, сырости. Снег еще слабенький, еще подтаивает на лужах, но на деревянных наших тротуарах уже можно прокатиться, как на скользенках. Я перешел на зимнюю форму: шапка, свитер, рукавицы, на бушлате — воротник; только вот сапоги еще не сменил. И настроение отличное — и из-за снега, и вообще. И думается, и сочиняется, и разговаривается. И письма я всё получаю одно другого лучше.

Отчет о письмах: три письма и открытка от тебя, Ларик (все сухумские); письмо от Наташки [Садомской]; письмо от Сашки Воронеля; письмо от Мишки Бураса (с фото брачующихся — ну и ну!); письмо от Марленки [Рахлиной] («мы думали 2 ч. ночи, оказалось — 7 ч. утра!», «а у меня чулок поехал!»); письмо от Иры Кудрявцевой; письмо от Тани Макаровой — огромное, вернее, два письма, одно — полугодовой давности, на 19 страницах, и одно теперешнее, тоже большое и очень хорошее и радостное.

Мне сейчас неохота по порядочку отвечать на письма. Лучше я буду писать как попало, а к слову придется — я и про письма скажу.

Давайте я вам буду рассказывать, чего происходит.

Работается мне вполне прилично — привык, и рука не болит. Правда, в этом месяце у меня регресс — наработал меньше, чем в прошлом. Но это из-за болезни. И еще — не всегда работа есть. Ужасно досадно, что никто из вас не может посмотреть, как я лихо управляюсь со станком. И вообще — сколько отличных, смешных кадров пропало и пропадает! Например, очень эффектно я выглядел в аварийной*, где-нибудь на раскатке бревен, на штабелях, с железным крючком в руках (однажды мы пошли вдоль транспортера, за едущими бревнами. Транспортер плюхает их в пруд, они выныривают и сбиваются в стаи. А на мостках — два литовца средних лет, в брезентовых куртках, высоких сапогах, штанах в обтяжку, с длиннющими баграми-копьями. Лица обветренные, складки на щеках, задумались, глядят поверх забора. Позы — само собой, естественно-театральные, скульптурные, этакие воины на крепостной стене. И рост — что-нибудь около двух метров...). Или «тоже красиво» — шагаю по цеху в замасленных штанах (сбылась мечта идиота — можно руки об штаны вытирать!), в одной руке — ключ, в другой — молоток, в третьей — кусок приводного ремня... И штаны — упаси Боже! — отнюдь не заправлены в сапоги, а выпущены поверх — производственный шик...

Да, от Иры К[удрявцевой] и Мишки Гитермана — бандероли с книгами и журналами.

Недавно у нас были «представители общественности Латвийской ССР» — один политэконом и один художник. Когда говорил политэконом, мне всё переводили. Впрочем, вопросы, на которые он отвечал, оглашались и на русском языке; поэтому я мог бы предсказать каждый ответ (кроме цифр), и перевод мне был не больно нужен, да и область эта («галузь»*) меня не шибко интересует. А вот художника, отвечавшего на всякие наивные вопросы, мне не перевели. Поэтому на другой день в библиотеке я влез в группу жаждущих культурного обмена и принял участие в разговоре. Парень оказался очень толковый, с хорошим (по моему разумению) вкусом. Под его оценкой расстановки сил в современном искусстве я готов в любую минуту подписаться. А кое в чем (например в суждениях о Сальвадоре Дали) он левее меня. Забавная ситуация... Очень приятная была беседа.

Вчера в курилке — разговор о Гоголе и современном изобразительном искусстве, о связи, о близости, о влиянии. Ужасно мало я знаю все-таки. Мне удаются реплики, не более. Эх, Андрюшку [Синявского] бы сюда! А то закиснет он там со всякими адвентистами, иеговистами, свидетелями Иеговы* и прочей вполне достойной, но убийственно однообразной публикой.

Любопытен я знать: зачем Наташка занималась стриптизом в закусочной «Псоу» и почему этот завлекательный номер она начала с часов?

Вздремну-ка я часок до работы. Мы сегодня работаем; зато 5 ноября — отгул, и получится четыре дня отдыха. Продолжу вечером, если будет время.

А зачем, собственно, вы перлись в это самое Багмарани? Узнать цены на хомуты? Или отведать камбалы? Темные вы люди: конечно, старик-абхаз отгонял духов.

Ларка, а ты не думаешь, что ваша квартирная хозяйка изъясняется со своими домочадцами все-таки не на языке Эсхила и Софокла, а на языке Янаки, Ставраки и папы Сатыроса?* Ась?

Что же до знакомых словечек в иноязычной речи, то уж я-то это дело каждый день слышу. Только словечки поразнообразней и покрепче. Вообще языковед здесь мог бы сделать интереснейшие наблюдения. Удивительно забавны бывают сочетания лагерного жаргона с долагерной, профессиональной манерой выражаться — ну, скажем, какой-нибудь бывший профсоюзный или комсомольский работник, или искусствовед, или библиотечный деятель, или (ха-ха!) литератор...

Кстати, я решил держать себя в руках и не распускать язык, а то заметил, что начал «выражаться» чаще, чем это необходимо.

Марленка пишет о двух письмах, отправленных из Москвы; но я получил лишь одно — без стихов. Идти выяснять, куда делось второе, по-видимому, не имеет смысла: как всегда, виновата небрежно работающая почта...

А что за история с шарфом?

Я очень рад, что Ира К[удрявцева] получила сборники украинских песен; я непременно передам благодарность человеку, устроившему это, и сам поблагодарю его.

Ларик, ты помнишь, на свидании я спрашивал, как ведут себя знакомые коллеги? Об этом, вероятно, лучше тебя знают Ирина и Тошка [Якобсон]? Если им будет охота, пусть и об этом напишут. Мне это интересно.

А Мишке Бурасу скажи, что у него не «черная меланхолия», а «черная зависть»...

Ага, появилась работа. До завтра.

31/X/66

Черт его знает, куда время уходит? Ничегошеньки сегодня не сделал. А планы были грандиозные. Туда-сюда, то-се, глядь — 4 часа, на работу надо. А на работе, даже ежели нет работы, не очень-то поработаешь. (Какова фразочка — блеск!) Ну, на что я потратил драгоценные часы? Встал в полдевятого; к девяти позавтракал (в столовой); к десяти позавтракал (с ребятами); в десять отправился в санчасть — греть морду (шрам у меня все-таки останется — вмятина, как у бурша); где-то около одиннадцати лег читать и писать; проснулся в час дня; пообедал (в столовой); сочинил Толе Марченко надпись на книгу* (я ему подарил «Чаадаева» — он в захлебе от этой книги; прошу, не обижайтесь, если я время от времени буду книжки дарить — как щенков и котят — только в «хорошие руки»); вручил книжку; собрался пойти почитать и посочинять — возник спор об аморальности некоторых профессий; между делом подзакусили; бац — 4 часа! Оно, конечно, по этому поводу можно припомнить множество утешительных поговорок: «День да ночь — сутки прочь», «Отчего солдат гладок? Поел — и нa бок», «Солдат спит — служба идет» и др., и пр.

(Интермедия: разгрузил энное количество елок-палок и настроил станок.)

Но дело в том, что я стал на редкость наблюдательным, мое умение подмечать некоторые явления — где-то на грани гениальности: так, я пришел к выводу, что лишение свободы — это ко всему прочему еще и некоторое ограничение передвижения в пространстве. Ходить некуда — понял? Так вот, ето дело надо ком-пен-си-ро-вать. Чем? Движением же, передвижением. Каким? Ду-хов-ным. Же. В общем, работать надо (как говорят опекающие нас лица — «тут вам не курорт»). А когда работать? Я спрашиваю: «Куда время уходит?» (см. выше...).

1/XI/66

В одном из присланных Мишкой Гитерманом «Новых миров» я впервые прочел Чингиза Айтматова. Эта повесть — «Прощай, Гульсары!» — просто-напросто очень хорошая. А почему я раньше не удосужился читать Айтматова? А его очень хвалили, вот почему. А теперь... Эх, все смешалось в доме этих самых, как их там, Обломовых, что ли? Как раньше все было просто. Читаешь — ругает. Кто? Дымшиц. Кого? Сэлинджера. Надо читать. Хвалит. Кто? Марков. Кого? Софронова. Не надо читать. А теперь что? Хвалит. Кто? Дымшиц же. Кого? Самойлова*. Батюшки, что делать? Кто виноват? С чего начать? (И прочие названия классических трудов.) Что с ними творится? Механизм заело? Нет, любимый мой Кочетов так двурушнически себя не ведет. Он — лялечка, паинька, непримирименький. Он этим либералишкам еще себя покажет.

Вчера после работы, дожидаясь развода, сидели мы, курили мы, а потом как начал я читать переводы украинцев! Да как вознесся я главою непокорной! Так все мои «браты» и растаяли. А переводы и всамделе неплохие.

А получилось это так: мы говорили о народной украинской живописи (один из собеседников — искусствовед, занимающийся «психологией искусства»* — о!), зашла речь о Примаченко. И было сказано: «В журнале «Декоративное искусство» была замечательная статья о Примаченко. Там еще был эпиграф из И. Драча». Я гордо выдал «Балладу о Сарьянах и Ван Гогах». А потом спросил: «А вы знаете, кто написал эту статью?» — «Нет, не помню». — «А статью про Пиросмани вы читали?» — «А как же! Чудесная статья!» — «Ну так вот, — сказал я. — Марья эти статьи написала». — «Кто, кто?» Я объяснил, кто*. Полный восторг. Тут мне стало завидно, что хвалят Марью, и выложил — на ту же тему — «Украинских коней над Парижем»*, к сожалению, в отрывках, все наизусть не помню. И пошло-поехало... Ларка, ну пришли же переводы!

Завтра провожаем Глухого — Толю Марченко. Странно мне думать, что послезавтра он с вами увидится, войдет в дом, будет, заикаясь, рассказывать и оттопыривать ухо. Не знаю, оцените ли вы его по достоинству. Очень он толковый парень и очень сильный, из хорошего теста выпечен. Умница и упорный: надо же, 40 с лишним томов Ленина прочесть, и не как-нибудь, а всерьез, с карандашом, с выписками. И другую литературу: экономическую, социальную, почти все, что можно здесь достать. Как жаль, что не удастся ему как следует поговорить с Тошкой [Якобсоном], с Воликом*, с другими: ему не хватает широты взгляда, обобщений.

Пятерка наша превратится завтра в четверку; Валерий [Румянцев] грустит — он с Толей года три дружит.

Я начал еще два стихотворения; в следующем письме, наверно, пришлю. Они будут, как и последнее, с посвящением, и я уже знаю — кому. И старые стихи, те, которые у вас уже есть, я собираюсь раздарить: всем сестрам по серьгам. Надо же выполнять обещания, которые были в самом первом стихе!*

А кофе, на гуще которого тебе, Ларка, гадали в Сухуми, был, наверно, липовый (липовый цвет). И вообще, судя по примечанию Наташки, все это гаданье было сплошной провокацией. Просто гадальщик не предполагал, что встретится с таким, в общем, довольно редким случаем соломенного вдовства, и стал подготавливать банальную почву для закидонов. Ну посуди сама: единственные женщины, с которыми можно было бы говорить здесь, это врачи. А с врачами я, по известным тебе причинам, не общаюсь* (морду мне лечили и лечат люди в белых халатах поверх такой же одёжы, как у меня). Так что пижон он, твой гадальщик. Уж я бы на его месте... Где мои 39 лет?!

Сегодня смотрели югославско-киевский фильм «Проверено — мин нет». Как сказал об этом фильме Тютчев? «Роковое их слиянье». Студия им.Довженко победила по очкам....

Пойду-ка я поработаю.

3/XI/66

Вчера я не писал: днем были проводы Глухого, вечером — много работы с довольно-таки паршивым материалом, и времени было маловато свободного, и устал.

А нынче утром на разгрузке Валерий говорит Толе [Футману]: «А Глухой-то уже на вокзал прибыл, в такси небось садится». Толя шваркает лом об землю и выражается. Часом позже: «А Глухой-то индейку ест...» (Когда Толя Ф[утман] рассказал ребятам о том, чем ты его угощала на свидании*, Толя М[арченко] начал икать!) Тут Футман рычит и ложится на землю. Приходят с работы — и снова неприятности, правда, пустяковые. Так-то вот. За Толю рады, самим завидно.

Завтра — работаем, а потом — четыре дня гуляем. Погодка хороша, снежок, не очень холодно, и сегодня я, впервые за долгое время, просто гулял. Оделся, обулся — и из конца в конец, во всю длину, не торопясь, вышагивал.

Ходил, ходил, все думал, что дальше будет. «Дальше» — это потом, когда освобожусь. Помните, у Толстого Анне в разлуке с Сережей кажется, что он красивее, и она разочарована немножко, увидев его таким, какой он есть. Но он — ребенок и сын, детская прелесть и материнство сильней всего. А я — взрослый и потрепанный дяденька, и боюсь, не будут ли разочарованы те, кто сейчас, на расстоянии и в силу романтичности ситуации идеализируют меня. Я это чувствую по письмам. Так вот, что дальше будет? И вообще — чем я буду заниматься? Как и где жить? Стричь купоны? Жрать купаты? Ох, не так-то мы богаты!

Глупо, но эти мысли не дают мне покоя чуть ли не со дня ареста. Может быть, потому, что мне не хотелось и не хочется думать о предстоящих днях (годах, месяцах). В самом деле, как будет с моей чертовой профессией?

Ладно, «поговорим за холеру в Одессе». Только что в курилке была перепалка между украинцами. «Классовый подход» к украинской истории вдарился своим тараном в крепостные стены национальной романтики. Таран крушил обомшелые кирпичики, а сверху, со стен поливали смолой и кипятком — не осаждающих, нет, — самый принцип подобного штурма. Бедные осажденные! У них на вооружении «Ой, закувала...» и «Ой, на горi...»*, а у штурмующих — факты, даты, цифры. Не приведи бог этим людям встретиться в иных условиях. Парадоксально, но действуют-то романтики... Ух, каким я образованным выйду отсюда!

4/XI/66

Вот вчера я всхлипывал, что, мол, с моей профессией будет. А сегодня у меня иное настроение. Очевидно, все будет в порядке. Иначе для чего бы мне посылались свыше всё новые и новые впечатления? Значит, кто-то там наверху заботится, чтобы я не вышел отсюда таким же дураком, каким вошел. Чтобы я все мотал на ус. Чтоб запомнил. Чтоб не драл попусту глотку. Чтоб был писателем, а не героем скандального процесса. Чтоб научился, наконец, выдержке. И, честное слово, я успешно учусь! Будьте спокойны, я теперь не сделаю никаких глупостей, мое поведение будет безупречным, я буду беречь себя, как непорожний сосуд. Потому что именно сегодня я окончательно понял: правильно сделали, что посадили меня*.

Мне не хочется сейчас продолжать письмо. Может быть, вечером или в свободные дни. Все равно, четыре дня разбирать почту не будут. А я напишу еще, как мы отдыхаем и веселимся на праздники. Пока!

5/XI/66

Да здравствует равновесие! Утро у меня вчера началось из рук вон плохо, было такое состояние, как будто меня по сердцу ножом полоснули. Но днем все стало иначе. Новые впечатления. Хорошо ведь не только знать, что есть стойкие и порядочные люди, но и убеждаться в том, что они эту стойкость и порядочность реализуют...

А сегодня с утра жизнь течет молоком и медом (кофе и маргарином). Я отоспался, полечился, почитал (зачеркнуто мною*), очень вкусно позавтракал и пообедал, дождался почты. Получил письма от Алены [Закс] и от Иры Глинки. Пошел к ребятам — а там Толя обложился телеграммами и письмом — можно «обложиться письмом»? Если бы вы знали, что значат эти письма, приветы, книжки, бандерольные пустячки! Я ведь бил и бил в эту, казалось, глухую стену мнительности, недоверия, убеждения в том, что «все люди — б...и», бил в эту волчью позицию. Я бы ничего не сделал, если бы не вы — с письмами, с добрыми словами, с памятью и — это очень важно — с тем, что он почувствовал, что существует для каких-то людей уже самостоятельно, помимо меня. Добреет на глазах, становится терпимей и, по-моему, только по инерции выдает свои афоризмы.

Вот. А потом я пошел к себе, по дороге потрепался на злободневные темы с украинцами и залег с книжками и бумагой.

Читаю сейчас А.К.Толстого «Трилогию». Никак не укладывается в голове, что это написано 100 лет назад о том, что было 400 лет назад! Или действительно «все возвращается на круги своя»?

А вот пришел Кнут Скуениекс. Сейчас будем за стихи разговаривать. Ох, боюсь, что из моих планов опять ничего не выйдет — протреплюсь все свободные дни.

Так. Кнут читал новые стихи. Я одного понять не могу: почему латышские писатели, знающие цену его таланту, не поползут на коленях просить о его освобождении тех, от кого это зависит?*

Кажется, я опять начинаю психовать. Ладно, у меня есть великолепное средство для успокоения. Я начинаю думать о той радости, которая может случиться в ближайшее время. А если она случится, жить мне станет — ну, я даже слова не подберу. Черт знает как хорошо будет мне — нам! — дышаться здесь*.

Аленка, чертенок, дразнится: «Вовка* хорошую одночастевку снял об Ахмадулиной». Каково это читать человеку, который вместо того, чтобы смотреть на красивую женщину, снятую хорошим мастером, смотрит всякие малолитражные ленты об экономических реформах в авторемонтных парках? Или — о правилах уличного движения. Весьма полезный для нас фильмик. Как бы нас тут троллейбусом не задавило...

Ты, Ларка, сетуешь, что я сбрил усы, грозишься, что заставишь дома отращивать усы и бороду. Дома — ладно, а здесь не могу. Слишком часто ты приезжаешь. Я явлюсь перед тобой не бородатый, а небритый, обросший. А вдруг с тобою еще кто-нибудь приедет? Какая-нибудь особа женского пола, перед которой я бы хотел выглядеть рыцарем без страха и упрека? Ведь не признaют! Буду кричать: «Это же я!» А мне: «Вранье, Юлька не бывает небритым».

К Ире [Глинке] просьба: пусть заставит кого-нибудь сфотографировать несколько ее работ и обязательно — последнюю, Юру. Чтобы я мог, показывая фотографии, бахвалиться: «Это вот — скульптор, а это вот — работа скульптора. Это вот Юра Левин, а это вот — его портрет». Кстати, на выставках когда-нибудь встречался такой термин — «Портрет мужа художницы»?

6/XI/66

В секции 3–4 человека: все кино смотрят, «Две жизни». А я пойду вечером, когда Валерий и Толя с работы вернутся. У них ночь — не ночь, воскресенье — не воскресенье, праздник — не праздник. Пришел груз — на работу. А «Две жизни» где и смотреть, как не здесь — нам, коллегам сценариста*. Я вот никак не припомню: этот умный, талантливый и остроумный человек за весь послеворкутинский период сделал хоть что-нибудь стоящее? Кажется, нет. Что такое «Две жизни», я представляю себе. «Витрины универмага»?* Надо же было заработать на первых порах! А потом?

Тихо-тихо. Радио выключено. Кто-то спит, кто-то пишет. Один почтенный тип старательно вырезает картинки из моих конвертов — коллекционирует. Месяц он канючил, жадно смотрел каждый раз на мою почту. Сегодня, ради праздничка, я плюхнул ему на постель около двухсот конвертов: «Гуляй, рванина, от рубля и выше!»*

В секции опять бедлам: вернулись после картины, кто кофе пьет, кто лается, несколько группок оживленно тараторят каждая на своем наречии, радио передает доклад... Один милый парень пытается стащить меня с койки: «Юрко! Ходим каву пить!» Он вообще возлюбил меня и все время угощает то пряником, то луком («Евреи люблять цыбулю...»). А он к евреям неравнодушен: был в его жизни период, когда какие-то гешефтмахеры не оставляли его своими щедротами. Но он не за это здесь: просто кого-то не того кокнул...

Попробую все-таки поработать.

7/XI/66

Утром меня разбудили свежевымытые, чистовыбритые, праздничные Толя и Валерий. Пощекотали мне пятки, изъяли из моей постели черно-рыже-белую кису и велели подниматься да поживей. Тем не менее на завтрак я опоздал. Правда, наш завтрак был вкусней — белый хлеб с маргарином, джем, кофе — это все, кроме кофе, дары здешнего магазина. Валерий сдержанно благодушествовал, новорожденный [А.Футман] откровенно сиял. Курили каждый свое: Толя — «Золотое руно» из моей трубчонки, Валерий — цигарку из смеси «Руна» и махорки, я — сигареты «Дунай» из Толиного нового мундштука. «Кайф». Потом смотрели «Сколько лет, сколько зим». Что-то в этой картине есть и неплохое. Зато вчерашние «Две жизни» превзошли все мои ожидания. Ну и ну! Не знаю, есть ли там вранье исторического характера, но, боже мой, какая фальшь в художественном смысле, какая потрясающая безвкусица! Как жалко хороших актеров. Я с ужасом думаю, как Каплер загубит замечательную тему, на которую он и Ю.Друнина собираются обрушиться. Я говорю про сценарий о Вики Оболенской*.

Сейчас я у себя, наобеданный (на второе — котлета!!!), и немедленно примусь за переводы.

Полчаса осталось до отбоя. Еще одно сильное впечатление: самодеятельный концерт... Брр!

Цветная киса — неграмотная: она думает, что я играю, и то хлопает лапой по перу, то хватает зубами ручку. Сидит она у меня на животе, писать трудно. Спокойной ночи. В последнее время расцвели — не по сезону — «параши». Что ж, тем лучше. Мне «параши» нравятся, независимо от их правдоподобия: легче фантазировать на заданную тему. Сейчас погасят свет, и я буду мечтать, пока не засну.

8/XI/66

Последний день отдыха. Сейчас полдень. Пишу, пишу, пишу. Написал Заксам, написал в Харьков*. Перевел стихотворение. Пишу стихотворение (свое). Отказался от трех предложений подзакусить. Одно принял. Кстати, с утра мы уже подзаправились (меню вчерашнее). В 2 ч. дня будем слушать пластинки. Да, пришел ко мне с утра некто, мне неизвестный, и сообщил, что послан Господом Богом передать мне пачку какао. «Сей муж (т.е. — я) взыскан Мною», — сказал Бог моему собеседнику. Затем мне было сообщено, что я ничем за это какао не обязан ни Богу, ни его посланцу. Да, взыскан я за то, что «искал истину». Какао я взял, попросил передать мою благодарность. Вот таким манером. Это уже второй разговор такого рода. Первый был летом, без приношений, но очень оптимистический, с прогнозами относительно «уготованной мне высокой судьбы» — информация из того же источника. Смешно, но трогательно.

А не слишком ли многого от меня ждут? «Мышцы мои слабы»*. Ждут-ждут, а я вот возьму и — ха-ха! (как любит говорить Абрам Донатович*, тьфу, черт! — Андрей Донатович) смоюсь в частную жизнь. Нет, нет, и не просите; я деятелем зваться не могу, я ныне дел общественных бегу!

До свиданья, мои хорошие!

Целую, обнимаю, жду писем. Ю.

Ларка и Санька, Толя передает привет. Не простой, а семикратный. Почему семи-, а не пяти- или десятикратный, я не знаю. Но он так велел, куда денешься. Остальные ограничиваются простым приветом.

Санюшка, ты бы черкнул мне хоть пару слов?