письмо сорок восьмое

6/VIII/68

Ларонька, здравствуй, милая!

Пришла твоя телеграмма, подтверждающая получение второго моего июльского письма. И письмо от Ирины Глинки.

В одном из писем, полученных Аликом [Гинзбургом], была нотка удивления, что мое очередное письмо — короткое. Удивляться тут особенно нечему: событий-то никаких, мелочи-то не очень интересны да и не обо всех этих мелочах напишешь. Мыслишки же стоящие бывают редко, и не все поддаются переложению на бумагу; в разговоре — другое дело: скорчишь значительную мину — оно и солидней, и значительней, и даже видимость смысла есть.

Ну что рассказать? Торжественно отметили 3 августа. Я имею в виду, разумеется, не совещание в Братиславе*; там и без нас отлично разобрались что к чему. Нет, 3 августа Бену [Ронкину] стукнуло целых 32 года. (Что, зависть — очень скверное качество, а? Ну дурак, ну стыдно, а что поделаешь? Утешаюсь лишь тем, что «зависть» иногда стимулирует небезынтересные наблюдения и поступки...) Так вот, напожелали (или понажелали?) мы Бену много всякой всячины, не ругали его в этот день (почти), а вечером Ян [Капициньш] сервировал стол на 10 персон — бутерброды трех сортов на персональных бумажных тарелочках! Мы обомлели от такой красоты и наперебой восхищались его искусством, а он сдержанно сиял. Да, еще был большой спортивный праздник: Бен (кажется, второй раз в жизни) вышел на волейбольную площадку. Держался он очень тактично: старался к мячу не прикасаться и уступал удар любому желающему — иногда, правда, забывая предупредить о том, что уступает. Проиграли мы со счетом 10:15, что следует считать крупным спортивным достижением. Да, кроме всего прочего, Бен был побрит. Подарен ему путеводитель по Латвии и, разумеется, традиционная открытка с подписями. А я обещал ему фото своего портрета — когда будет.

Как жаль, Ларик, что ты перестала посылать еженедельные открытки. Сейчас их отсутствие особенно тяжело переносится, так хочется и так важно знать о вашем благополучии. И о неблагополучии тоже ведь важно знать. К сожалению, как я догадываюсь, не все хорошо.

7/VIII/68

«Для пьянки есть такие поводы» — для сегодняшней: закончили свой 3-летний практикантский стаж Валя и Борис*; вернулся, слава Богу, ненадолго уже! — в родную зону Юра Шухевич. Еще мы пили кофе за изучающих иностранные языки: жадный Виктор [Калниньш] позавидовал Балису [Гаяускасу] и влез к нему в напарники — изучать санскрит (вопрос, не получивший ответа: как надо говорить — санскритяне или санскретины?). Они ходят во время перекуров и обзывают друг друга по-всячески: «Вши! Чхи! Какес!» «Эй, вы, оглашенные! Как на санскрите «10 слонов» — мы знаем: «дача гаджа»; а как будет — «два осла»?» «Эй, хватит притворяться! Вы же треплетесь по-литовски...»

Наташе Г[орбаневской] могу выдать две справки: 1) Маросейку от Покровки отделяет перекресток, образуемый Армянским переулком. 2) Паустовского бабушка водила именно к Остробрамской Божьей Матери. Каков я эрудит, а?

Не пишется. Настроение — гроб. Хоть бы скорее письма были. Успокаивает лишь твоя телеграмма, датированная 5 августа.

8/VIII/68

С днем рождения, Лар! Сегодня с утра твоя рожица — которая в платочке, матрешкой — выставлена у меня на тумбочке для всеобщего обозрения. Масса подарков всем нам сегодня: и бандероли почти всей нашей компании, и телеграмма о получении наших поздравлений. Я хотел написать на открытке:


Эй, не подходите близко:
Я — не киска, я — Лариска!
 

но мои солидные друзья заявили, что поставить под этим свои подписи будет слишком фамильярно. Вот дураки, правда? И еще ларек будет вечером — так что уж поесть-то мы поедим за твое здоровье.

Аликовым подаркам я не завидую — меня вполне устраивает вот эта самая ручка, которой я сейчас пишу. Хотя агрегаты, что он получает, выглядят весьма впечатляюще. А вот когда я увидел подарок Валерке от Ирины [Ронкиной], меня аж перекосило от зависти: альбом с фотографиями! А некоторые нечуткие жены и друзья все зубную пасту и мыло присылают. А ведь вполне резонно заявил Серенький [В.Труфелев], украв у меня мыло: «Что ж, если он писатель, так ему и мыться каждый день?» Пришлось выдать всей братии по непочатому бруску мыла — нате, подавитесь! Взяли и не подавились.

Вот и вечер. Однако наше «семейное» кофепитие и жранье мы, похоже, откладываем на завтра, будем уж двойной день рожденья справлять. Дело в том, что завтра утром — неожиданно — уезжает Юра Шухевич, и сегодня мы глотнем кофе за то, чтобы ему счастливилось после 21 августа — в этот день он освобождается. Дико звучит, конечно, но никто из нас не может преодолеть сожаления, когда вот так уходят хорошие парни.

Нет, все-таки мы посидели и на проводах Юры, и твой день рожденья обмыли. После огромного застолья собрались своей компанией и выпили за тебя. Я уж не буду повторять тосты, а то ты, чего доброго, зазнаешься... Сейчас половина десятого, и я уже в постели, и фотография твоя вернулась на тумбочку со стола, и перед нею стоит стакан кофе — это чтоб тебе было чем заниматься после отбоя — не я придумал. Что же сейчас у нас дома, дружок? Кто у нас? И как вам пьется-разговаривается? Своеобразные подарки преподносит жисть; но что сделаешь? Все, в общем, идет как надо. «Думайте сами, решайте сами — иметь или не иметь!» И это большое дело — решать самому; и последствия собственных решений переносить значительно легче, чем всякие случайности.

Еще два твоих и два моих дня рожденья — врозь. Перебьемся, а?

Спокойной ночи — свет гасят.

9/VIII/68

А Юра [Шухевич] и не уехал вовсе, так уж получилось. И мы нынче ели и пили за Аришино здоровье, и желали им с Аликом «де-юре»*, и фотографию ее опять же со стола потом поставили ко мне на зеркало. «Украли жену», — с оттенком грусти, но в общем довольно спокойно сказал Алик. К сильным эмоциям он был попросту неспособен, так как перед этим был плотно покушамши. Особенно он приналег на грибы, приготовленные Борисом Здоровцом («Знайте вы, о жестокие сердцем, что и баптисты чувствовать умеют!»1); под аккомпанемент спора о том, какие именно это поганки — вредные или не очень, Алик орудовал ложкой с быстротой ЭВМ; его компаньонам — Сереже [Мошкову], Валерке и мне приходилось силой отлучать его от кастрюли, чтобы самим урвать хоть что-нибудь.

Почты сегодня вообще никакой не было, теперь уж до понедельника. Ох!

Ян очень растроган твоим подарком, Лар, интересовался нынче, можно ли тебе написать на немецком языке, поймешь ли ты. Я ему посоветовал писать по-французски или по-английски.

«Англичански не могу», — сказал Ян. «Яни, — завопил Бен, — плюнь, пиши по-латышски, она переведет, она и не такое умеет!»

Боже мой, как, в сущности, немного надо, чтобы обрадовать, даже осчастливить человека — потратить немножко внимания, немножко денег, немножко времени. Ведь это так естественно, правда? И я, Алик, Кнут [Скуениекс], Валерка, Виктор — все мы, конечно, в этих случаях очень благодарны, но не воспринимаем это как нечто сверхъестественное; а вот Ян, Толька Ф[утман], Валерий Р[умянцев], Антон [Накашидзе], Роман Дужинский — они относились к этому как к доброму чуду. И вот поневоле думаешь о тех джунглях бесчеловечности, отъединенности, равнодушия, через которые продирались эти люди, — и, пожалуй, на воле в еще большей мере, чем здесь.

Застопорился мой цикл*. Он должен быть очень лиричным — по-свифтовски нежным и кротким, по-киплинговски расплывчатым, деликатным a la Рабле. Лексика идет самая жантильная — примерно, как Бертольта Брехта. Кое-что я уже придумал (за машинкой так сладко думается!), но до конца еще далеко. А тут еще поперли на ум всякие просто лирические ахи и охи, и им тоже надо дать выход.

13/VIII/68

Вот ведь, 13-е число, а день хороший. Телеграмма от тебя, письмо от тебя (даже два — с тем, которое медицинское, Верхоляку; а он-то как раз и уехал на неопределенное время*), письмо от Оли К[учеренко].

Ну что ж, все будет так, как надо, даже если будет совсем не так. Будем утешаться банальными изречениями, вроде «Бывают вещи и похуже». Я последние дни был настроен весьма пессимистически; настроение было дрянное; но вот твое письмо меня несколько подбодрило, успокоило.

«Швейная лингвистика» требует серьезного научного оформления, своей графики — я ведь вам не какой-нибудь щелкопер, а филолог с дипломом! (Ох! То, о чем ты пишешь в этаком развеселом тоне, — о моей орфографии — меня всерьез огорчает. Это старение, и так же непростительно, как забывать застегивать ширинку. Но уж ты на меня не нажимай, не дави на психику, а то я обозлюсь и как начну гулять красным карандашом по письмам некоторых кандидатов наук!) К тому же манере моей присущи повторы (это, если ты помнишь, вызвало в свое время справедливый гнев лексико-стилистической комиссии*). И еще — у меня почерк разборчивый, в отличие от Наташи Г. Телеграмма твоя несколько туманна: «письмо получила». А какое письмо? 1-е августовское? Одно из пропавших майских? Персональную мою поздравительную открытку? Или еще что? Ты уж, пожалуйста, отписывай (оттелеграфировывай) подробненько: «Первое августовское высокоталантливое письмо получила». Или «очередное малограмотное бездарное с проблесками и отдельными стилистическими находками получила. Целую. Лара».

Письма последнего типа разрешаю передавать для опубликования в журнал «Октябрь» — они оченно обожают кондовый интим.

Олино письмо — вернее, записочка — удивило меня. Вопрос «Можно ли прислать тебе еще фотокарточек?». Можно мне посылать еще писем. Можно мне передавать еще воздушных поцелуев. Можно мне — тьфу, черт! — себе чистить зубов и мыть рук, как говаривал Багрицкий. И что это за «еще»? Фото-Харьков представлен в моем собрании лишь ангельскими ликами Марленки [Рахлиной] и Лины [Волковой].

То, что ты пишешь о смерти Наделя, точнее — о моих чувствах, — не совсем так. Конечно, жаль мне его, хороший он был человек, добрый, умный и мужественный (хотя на некоторые детали одного из периодов его жизни я теперь смотрю иначе*); но чувство отсутствия, невозможности быть рядом или хотя бы иначе узнать о его смерти — не было у меня этого чувства. И в других случаях тоже — смертей-то за эти три года было много. И только одна смерть — Анны Самойловны [Грингольц] — привела меня в состояние, близкое к бешенству: как смеют не дать мне проститься с нею, не дать посидеть около нее, посмотреть на нее, услышать от нее хоть слово! Это, конечно, помимо того горя и боли, которые вызвала сама смерть.

Ну ладно, поговорим о чем-нибудь другом.

Неясно мне все-таки, куда отправился Сашка [Воронель]. И почему пешком. Кто кого заездил: он — машину или машина — его? И насчет колбасы: он такой зарок дал — питаться только колбасой? Она что — сухокопченая, в виде посоха? Воображаю картинку: сидит на камне у перекрестка Сашка, небритый и пыльный, задумчиво жует посох, а в глазах небесная синь отражается... Сидит, отковыривает с подметки коровью лепеху, почесывается, теорему Ферма доказывает. Изредка беззлобно и нецензурно ругается. А кругом — бескрайние просторы родной земли. Почти — «Утро нашей Родины». Или Крамской — на выбор.

Пожалуйста, Ларик, не предлагай мне заниматься реализацией литературных находок Чернышевского. Хватит с меня одной его осуществленной мечты — об алюминиевой посуде...*

Сегодня еще раз провожали Юру — на этот раз, кажется, окончательно. Что-то будет с ним*: умений — десятки, профессии — никакой; знаний — тьма, образование — когдатошнее, недотянутое...

Лар, очень уж давно не было писем от Иры Кудрявцевой, а она писала регулярно и довольно часто. У нее все в порядке? Выбери время, позвони, пожалуйста. И вообще, в очередном письме напиши о тех, кто писал мне, а сейчас не может, — все, что знаешь. Еще раз: у меня нет и тени обиды, а только беспокойство.

16/VIII/68

А Маришка [Домшлак] пусть знает: не надо меня уговаривать, чтобы я не озлоблялся, и волноваться не надо. И стихи я сочиняю без подтекста: если пишу «О боже, не дай мне озлобиться...»* — это значит — «Пронеси мимо меня чашу сию...», а вовсе не обещание. Никогда я ничего подобного не обещал и обещать не буду, не хочу. И вообще — какое это имеет значение? Ведь главное — действительно главное! — что я люблю моих друзей, что я бесконечно благодарен судьбе за них, что все вы вписаны в мои святцы. Как бы я ни относился к кому бы то ни было, как я ни стану относиться — это никак не влияет на меня, который у вас и для вас. Понятно? Маловеры малахольные...

18/VIII/68

Время остановилось, как в космическом корабле из какого-нибудь маловысокохудожественного романа. И «скоротать время» ни в анабиозе, ни тем более в симбиозе нет никакой возможности. К сожалению, это остановившееся для ума и души время все-таки движется для всяких внутренних потрохов, для внешности. Нет-нет, я не заболел, все в порядке, печенки-селезенки на месте; вот только уставать стал быстро. А кроме того — хвастался я уже или нет? — я начал седеть. Насколько огорчила меня седина у Андрея [Синявского], настолько обрадовала у меня. Конечно, таким красивым, как Мусик [Каганов], мне не бывать; но, может, я хоть сколько-нибудь приближусь к его неотразимости? Мне жаль только, что это происходит вне «Большой земли»: так хотелось вернуться к вам и внешне таким же, неизменившимся.

Остается еще два года. Разумеется, многое может произойти, но мне кажется, что пока — за исключением того, о чем забеспокоилась Маринка, — никаких изменений в характере не произошло. Может быть, несколько усугубились те свойства, которые и раньше были: и недостатки, и достоинства. (Это очень смешно, что я пытаюсь этак вот со стороны, с академическим беспристрастием судить о себе самом?) Во всяком случае, когда я думаю о том, как буду жить, мне не приходит в голову ничего нового — не по недостатку воображения, как вы понимаете. Вот так и буду жить, как жил. Разве что постараюсь быть повнимательней к близким моим, постараюсь поменьше обижать их.

Вот кончился еще один воскресный день. Волейбол, баня, Агата Кристи, обсуждение творчества К.Федина («Смотрите-ка: покойник, а все еще пишет!»), днем малость приспнули — в общем, отдых что надо. Каюк неделе.

Урывками читаю Туркова — «Щедрин». (Ян притащил мне в постель кусок хлеба с джемом — по собственному почину. Он как-то всегда угадывает, когда жрать хочется.) Кто бы мне объяснил, почему меня так раздражают книги типа Турковской, Лебедевской (о Чаадаеве)* — и это при том, что с каждым словом я согласен, что написаны они если и без того блеска, каким отличается книга о Тынянове*, то уж во всяком случае на отличном уровне, очень профессионально, вполне доказательно... Я пытаюсь разобраться в этом своем отношении — вероятно, никогда не разберусь. Есть возможность получить подтверждение одной моей догадки: подойти к Туркову или к Лебедеву и спросить в упор: «Скажите, а вам именно о Щедрине хотелось написать? О нем? Только о нем? Или вы предпочли бы написать другую книгу, где имена Щедрина и Чаадаева фигурировали бы в эпиграфах и цитатах?..» Так ведь не ответят. Или ответят, но кто поручится, что правду? Этими исследователями можно было бы восхищаться, если бы они не ведали, что творят. А ведь они — я в этом убежден! — ведают и прекрасно понимают, что значат их панегирики Щедрину, Чаадаеву или тому французу (забыл его имя), который ниспровергал божественный авторитет Аристотеля — об этом французе С.Львов писал в «Новом мире»*. Ведь быть последователями героев «ЖЗЛ» куда как проще было бы самим Лебедеву, Туркову, Львову. Ах, у Сережи Львова больное сердце, жена и дочь... Молчаливо предполагается, что у читателей сердце абсолютно в норме, с женами они разошлись, а дочерей у них вовсе нет — одни сыновья. Вперед, любезный (он же — проницательный) читатель! Больше семи по первой части не бывает*. Самое странное — это то, что я сам каким-то непостижимым образом разделяю эту точку зрения (может, именно поэтому и злюсь так?). То есть — культуртрегеров надо беречь, и сами они должны беречься, а мы, те, кого культуртрегеры подвигнули, — мы можем и должны не беречься. Ну, примерно такое же отношение было у Тольки [Футмана] и Валерия [Румянцева], когда я, разгружая уголь, на 15–20-й минуте начинал задыхаться и цеплять лопатой за собственные ноги. Подходил Валерий, молча отодвигал меня в сторонку и начинал действовать в указанном мною направлении; а если я пытался вякать, подавал свой голос Толька — недвусмысленно и непечатно. За полчаса вдвоем они заканчивали мою работу — мне бы понадобилось на это часа три-четыре, если бы я, конечно, не свалился раньше. Рассуждение самое простое: «Он не умеет и не может разгружать вагоны, а мы умеем и можем. А уголь надо выгрузить. Поэтому пусть он курит и сочиняет стихи — это у него лучше получается, а лопатой подвигаем мы...» Ясно? Вполне. Только вот одно неясно: откуда у меня уверенность, что я могу «орудовать лопатой» лучше, чем Лебедев? И еще более неясно: откуда у Лебедева такая уверенность?

19/VIII/68

Вчера я малость приложился коленкой на волейболе и посему сегодня на работу не пошел. Вот беда-то! Но судьба компенсировала мне разлуку с возлюбленными моими рукавичками: сегодня, оказывается, Спас, да еще и яблочный к тому же. По этому поводу взяли меня, безбожного иудея, старички, усадили за стол и угостили салатом — в нем даже кусочки яблок были. Ба-а-льшим специалистом по религиозным праздникам стану я здесь. Специалистом с гастрономическим уклоном. Ну вот, сидели мы после трапезы тихо-мирно, никого не трогали, вели душеспасительные беседы, и вдруг — Слава Геврич! Влетает в секцию, подходит ко мне и командует: «Откройте рот!» Я испугался, открыл пасть. «Чистить надо!» — и, урча, поволок меня в кабинет. Хотел было я сообщить, что уже чистил сегодня пастой «Мэри», что вчера чистил и позавчера тоже, но тут выяснилось, что он совсем другое имеет в виду. Усадил он меня в кресло, достал свои орудия, украденные из Музея инквизиции, и — как начал пересчитывать мне зубы! Он удалил мне какой-то «камень», снял какой-то «налет курильщика», а потом, раздувая усы, заявил, что обнаружена «маленька дирочка» и что сейчас он ее того — запломбирует... И запломбировал-таки. Вся процедура продолжалась минут сорок, и теперь я скалю зубы в зеркало (годятся для рекламы зубного порошка!) и думаю: «К этим бы зубам да новое лицо!..» Нет ли там у вас подходящих косметологов, мастеров пластических операций, спецов по омолаживанию морды? Есть возможность провести 2–3 года в интеллигентной компании, приобрести 2–3 новые специальности, изучить 2–3 языка. Жилье, питание и экипировка предусмотрены УК. Нет желающих? Странно... Какой все-таки Ярослав [Геврич] молодчина! Это он «завязывает концы бантиком»: через неделю ему освобождаться.

Писем мне нынче не было. Тревожно. Но это я все-таки отправлю сегодня, а то Бог знает, когда получите.

Алик ведет счет письмам Ариши: получил он от нее ровно 32 письма. Вы ему не верьте, чего он про меня пишет. Клевету, небось. Говорю ему вчера: «Вот вы, Алик, вчера не стали смотреть игру, ушли — а наша команда сразу стала выигрывать». А он: «Если бы ушли вы, она стала бы выигрывать значительно раньше...» И пошел своей легкомысленной походочкой.

Пожалуйста, Лар, хоть открытки почаще, по нескольку слов.

Я очень беспокоюсь: как Санькины учебные дела, как здоровье друзей и твое.

Целую тебя, Лар. Всем привет. Ю.

1 Карамзин, «Бедная Лиза» — неоднократно издавалось после 1917 года.