ВСТРЕЧНОЕ СРАЖЕНИЕ

Процесс Даниэля и Синявского явился исходным пунктом совершенно неожиданного явления. Власти замыслили этот процесс как пункт поворота к привычным (сталинским) методам руководства: ничего нельзя делать без дозволения властей. За обычные литературные труды дать огромные сроки каторжного заключения (семь и пять лет лагеря строгого режима), чтобы все поняли — с неповинующимися шуток не будет. Но произошел «сбой» в самом начале: подсудимые каяться не стали и виновными себя не признали, а незначительная по численности группка им сочувствующих подняла шум — начала создавать очень неприятную для властей ГЛАСНОСТЬ и выступила не просто против данного осуждения, а против всякого осуждения, не основанного на законе. Первая в Советском Союзе после 1927 года демонстрация 5 декабря 1965 года требовала гласности и законности. Под теми же лозунгами шла и послепроцессовая протестная кампания. Это была неожиданность для властей, «наглость», от которой у них перехватило дыхание: «Как это так? Выходит, мы не можем, как нам угодно, распоряжаться собственными законами?» Власти уже привыкли к тому, что закон писан не для них.
— Не можете!!! — ответили им. — Закон вы обязаны применять в соответствии с его смыслом. А станете своевольничать, творить произвол, мы расскажем об этом гражданам нашей страны и мировой общественности. — И издали литературный сборник «Феникс» и «Белую книгу». В последней рассказали о том, как шел процесс над Даниэлем и Синявским, с какими чудовищными нарушениями законов советских и, особенно, общечеловеческих. Да еще где издали? Под самым носом у центральной власти — в Москве. И кто издал? Какие-то никому неведомые «мальчишки» Юрий Галансков и Александр Гинзбург. Невероятная наглость! Немедленно высечь этих мальчишек, чтобы и внуки их помнили. И менее чем через год после осуждения Даниэля и Синявского хватают составителей этих сборников — Галанскова и Гинзбурга — и к ним, для «антуража», так сказать, прихватывают машинистку Лашкову и выполнявшего некоторые поручения Галанскова и Гинзбурга Добровольского. Расчет простой: показать, что бьем не только виновников, а и тех, кто «способствует», каким бы незначительным ни было участие. Вместе с тем рассчитывают, что эти «причастные» с перепугу могут «наговорить» на основных обвиняемых. Все арестованные настолько неизвестны, что о них даже КГБ мало знает. Значит, того шуму, что поднялся вокруг осужденных писателей, не будет. Но не так вышло.
Не успел КГБ взять последнего из четверки (Гинзбурга), как случилось совсем невероятное для Советского Союза: участники нарождающегося правозащитного движения перешли в наступление. Они вышли на площадь Пушкина с требованием свободы арестованным, пересмотра ст. 70 УК РСФСР и отмены антиконституционного указа о дополнении УК РСФСР статьями 190-1 и 190-3. В результате мировой прессе и радио пришлось заговорить. Бой был выигран. Безвестные составители «Феникса» и «Белой книги» стали известными.
Арест пяти участников демонстрации — Буковский, Габай, Делоне, Кушев, Хаустов — и последующее жестокое осуждение по ст. 190-3 Хаустова, а затем и Буковского способствовали усилению гласности и раскрывали антиконституционность ст. 190-3.
К началу 1968 года кампания протестов настолько усилилась, что обстановка для суда оказалась хуже, чем в процессе Даниэля и Синявского. К суду было привлечено внимание мировой прессы и передовой советской общественности. В этих условиях и проходил процесс над четверкой — Галансков, Гинзбург, Добровольский и Лашкова — 8–12 января 1968 года. Это был бой. Бой, в котором наступали мы, те, против кого был направлен суд. Мы, единомышленники подсудимых, все четыре дня простояли у закрытых дверей “открытого” суда.
Суд вынужден был прятаться от нас, от тех, кто здесь представлял советскую общественность. Вход в зал суда был прочно закрыт для нас. В пяти-шести шагах от главного входа — милицейская цепь. Дальше нее «беспропускной» братии хода нет. У самого входа — двое в гражданском с красными повязками. Это КГБ. Здесь пропуска не просто показываются, как при проходе милицейской цепи, а тщательно проверяются. Далее, уже внутри здания, перекрывают коридор, ведущий в ту часть дома, где находится зал заседания суда; двое в штатском, без повязок — здесь не от кого маскироваться. У входа в зал тоже двое, но по фойе гуляют еще человек шесть-семь — подкрепление, так сказать. В общем, не прорвешься. В первый день мы пытались найти обход, пробраться в зал, но потерпели полную неудачу.
Все четыре дня держались сильные морозы — до тридцати восьми градусов. В первый день до обеда мы находились в вестибюле входа в здание со двора. После обеда нас выдворили оттуда, и мы мерзли на улице. То же было и на следующее утро. Часов около двенадцати дня мы обнаружили, что можно греться в подъезде жилого дома напротив. Но к концу дня нас выдворили и оттуда. Появилась «общественность» дома и предложила посторонним удалиться, так как «жильцы опасаются». Несмотря на это мы пришли и на третий, и на четвертый день. И простояли оба эти дня на морозе в легоньких ветхих пальто и ботиночках.
Вместе с нами стояли и иностранные корреспонденты. Правда, они одеты значительно теплее. И все же вечная им наша благодарность. Они были нашей бескорыстной охраной. Без них нас разогнали бы в два счета. И моя палка, которая обыгрывалась в некоторых корреспонденциях, не помогла бы нам. Спасибо им. Они ни на минуту не покидали нас. Я верю, придет время, когда мы сможем отблагодарить их за это. В этом нашем совместном стоянии у суда было наше участие в борьбе, развернувшейся в зале. Этим мы значительно сбили спесь с организаторов этой бессовестной комедии. В этом и была наша победа. Не мы от них прятались. Они от нас.
А в зале меж тем подсудимые и адвокаты разносили в щепки здание, построенное обвинением. Суд вынужден был изворачиваться и лгать. Будучи не в силах доказать ни одного пункта обвинения, он пошел на трюк, стремясь с помощью внешнего эффекта произвести впечатление на общественность. На суд привозят прибывшего из Европы и арестованного органами КГБ «туриста» Брокс-Соколова. С упоением показывают бывший на нем во время ареста «шпионский пояс» — пояс, в который заложены литература и деньги. Но у этого пояса, вернее, у его хозяина оказался весьма слабый «пунктик». И этот «пунктик» был немедленно вскрыт.
Адвокат Гинзбурга Золотухин задал весьма скромный вопрос: «Какое отношение все это имеет к моему подзащитному?» На этот вполне уместный и тактичный вопрос судья ответил злобно, грубой репликой, решительно обрывая все возможные вопросы такого характера. Но пунктик остается пунктиком. И когда представитель Министерства иностранных дел СССР, время от времени информировавший, вернее было бы сказать, дезинформировавший иностранных корреспондентов о процессе, вышел с информацией о Брокс-Соколове и его поясе и вел живописный рассказ, привлекая свидетельства одной дамы, присутствовавшей в зале во время демонстрации этого пояса, корреспонденты задали вопрос: «А к кому из подсудимых шел на связь Брокс-Соколов?» Информатор запнулся, но потом довольно нагло заявил: «Это тайна следствия». Корреспонденты и мы, конечно, расхохотались. Кто-то выкрикнул: «Зачем же его на процесс притащили? Пояс такой можно было изготовить и напичкать чем угодно, не выезжая из Москвы». Снова все захохотали, и информатор со своей дамой обиженно удалился.
С этим информатором тоже был трюк. Ни одного иностранного корреспондента в зал не пустили «ввиду отсутствия мест», а так как они настойчиво добивались информации о ходе процесса, то министерство пошло на выделение «информатора». Но он ничего не сообщал о том, что происходит в зале. Он просто рассказывал КГБистские байки. Поэтому корреспонденты, да и мы снова подняли вопрос о допуске в зал. При этом мы абсолютно точно установили, что зал был заполнен не более, чем на четверть. Имелось не менее ста семидесяти свободных мест. А нас с корреспондентами было всего около сотни.
И мы атаковали заявлениями судью, требуя допуска в зал «открытого» процесса. Мы писали — либо объявите, что процесс закрытый, либо откройте двери для тех, кто хочет на нем присутствовать. Представитель КГБ, изображавший коменданта суда, пытался выкрутиться ссылкой на то, что на все места выданы пропуска «представителям трудящихся», и он обязан сохранять для них места. Но «представители трудящихся» не торопились на «свои» места. Как обычно, когда кого-то с предприятий, из учреждений и заведений посылают на общественные мероприятия, в которых они не заинтересованы, «трудящиеся» идут не на эти мероприятия, а по своим делам. И число людей в зале не только не возрастало, но все убывало, и к концу зал был почти пустой. Мы же продолжали дрожать на морозе.
Это для властей был полный провал. Даже совершенно аполитичному человеку было ясно — процесс закрытый. И власти сделали вывод на будущее. Больше уже никогда для политических процессов не назначались большие залы. Обычная судебная камера на двадцать, иногда до тридцати человек. И «публика» берется под контроль. Выдаются не пропуска, а повестки вызова в суд в качестве свидетеля. Оплачивает предприятие по повестке только в том случае, если имеется отметка суда. Объявлять о месте и времени суда в печати не стали, а по судебной линии все сокращали разрыв во времени между сообщением о суде и судом. Дошли до того, что сообщали лишь поздно вечером накануне суда. Потом додумались родственникам и свидетелям объявлять уже после начала суда.
Таким образом, открытая наша борьба за права человека, за соблюдение закона принудила следствие и суды уходить в подполье. Дело в конце концов дошло до того, что, например, суд над тремя армянами, провокационно обвиненными во взрыве в московском метро, проходил неизвестно где, неизвестно когда, без родственников и защиты. Прошло несколько месяцев после суда, но осталось неизвестно, в каком помещении проходил суд, сколько он продолжался, были ли адвокаты на суде и был ли вообще суд. А между тем процесс объявлен открытым и даже сказано, что публика встретила смертный приговор всеобщим одобрением. Но как ни прячутся нарушители законов, правозащита их находит. Неудача постигла КГБ и в деле дезинформации о судах.
Провал этой дезинформации обнаружился еще во время процесса над Даниэлем и Синявским. Не только заграница, но и советские граждане не хотели верить голословным обвинениям и требовали доказательств, а их-то именно у КГБ и не было. Вымысел, опубликованный в советской печати, был шит белыми нитками и доверием не пользовался. «Белой книгой», в которой был описан фактический ход и содержание процесса, Александр Гинзбург вбил осиновый кол в лживую стряпню КГБ. Этот опыт мог бы научить большей сдержанности во лжи. Но что поделаешь, когда шум вокруг процесса все нарастал и гласности было не избежать. Создать извращенную картину с помощью «информатора» министерства иностранных дел не удалось. Иностранные корреспонденты не верили его разглагольствованиям, а прислушивались к тому, что выносилось из зала. А главное содержание происходящего там достигало нас очень быстро.
Последние слова Галанскова и Гинзбурга, например, ушли в эфир почти сразу после их произнесения. Дословной точности, может, и не было, но смысл передавался точно. Вот как, например, я записал себе в тот вечер последнее слово А. Гинзбурга: «Я невиновен. И это очень убедительно доказал мой защитник. Но так как в практике советского судопроизводства не было случая, чтобы оправдали человека, арестованного КГБ, то я об оправдании не прошу. Прошу мне дать не меньше, чем Юре Галанскову, который тоже невиновен». Когда через несколько лет я читал дословную запись этого последнего слова, я был поражен смысловой точностью записанного мною на основе устного сообщения третьих лиц.
Что могли этому противопоставить люди из КГБ и послушные им судьи? Только ложь. Всякая правда о процессе била по творцам беззакония. И вот КГБ мастерит лживые легенды и двигает их в печать.
Насквозь лживые статьи об этом процессе, опубликованные в «Известиях» (№ 15712) и в «Комсомольской правде» (№ 13089) вынудили меня взяться за перо.
Известно, писал я, что процесс, объявленный открытым, был фактически полностью изолирован от постороннего глаза. Это типичный процесс-провокация, аналогичный процессам, организовывавшимся во времена Ягоды, Ежова, Берии. Разница лишь в том, что тогда сообщали о «врагах народа» без указания конкретной вины, а теперь в обоснование несправедливого приговора приводят чистейший вымысел. Насколько шатки позиции обвинения, можно судить хотя бы по привлечению в качестве свидетеля обвинения Брокс-Соколова, который не имел не только прямого, но и косвенного отношения к данному процессу, создавая своим пресловутым поясом видимость наличия «вещественных доказательств».
Подобных писем с разоблачением КГБистской лжи, адресованных в прессу и властям, прошло через «самиздат» и проникло за рубеж огромное количество. Но главный отпор был дан выпуском в свет сборника «Процесс четырех», где шаг за шагом подробно был освещен процесс от начала до конца. И это вынудило КГБ отступить и на этом направлении. В последующем власти стремились замолчать процессы, не давать о них в прессу никаких сведений, даже лживых. Мы с нашими слабенькими силами, но имея на вооружении правду и закон, добились победы и на этом участке.
Однако главный успех в ходе этого процесса достигнут стоянием на морозе. Мы показали здесь свою стойкость и стимулировали свою активность. Здесь родилось обращение Ларисы Богораз и Павла Литвинова. Родилось незаметно, но сыграло в развитии правозащиты роль коренного поворота. Главная сила этого обращения в том, что впервые открыто, на весь мир, выражено недоверие советскому правительству. Обращение шло через его голову и направлялось непосредственно «к мировой общественности и в первую очередь — к советской». За все время существования советской власти никто не вспомнил об общественности. Ее не существовало. Никто не верил в нее. От нее никто ничего не ждал. И мы, правозащитники, до сего дня обращались только к властям. И вдруг во весь голос называется советская общественность — как главная сила. При этом дается точное определение той общественности, на которую мы рассчитываем: «Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости».
И с чем обращаемся? Не просить, не ходатайствовать, не оказать помощь. Нет! «Требуйте публичного осуждения этого позорного процесса и наказания виновных! Требуйте освобождения подсудимых из-под стражи! Требуйте повторного разбирательства с соблюдением всех правовых норм и в присутствии международных наблюдателей!» И снова проникновенное обращение к советской общественности — как к реальной силе.
«Граждане нашей страны! Этот процесс — пятно на чести нашего государства и на совести каждого из нас. Вы сами избрали этот суд и этих судей — требуйте лишения их полномочий, которыми они злоупотребили. Сегодня в опасности не только судьба подсудимых — процесс над ними ничем не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас всех таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться».
Впервые после многих лет жуткого произвола, уничтожившего даже понятие общественности, эта общественность вдруг заявила о себе и потребовала своих прав. Богораз и Литвинов почувствовали назревшую потребность советской общественности — самоопределиться. Они прикоснулись к душе этой общественности, и она зазвучала. Помню, каким потоком обрушились письма на обоих авторов обращения буквально со всех концов Советского Союза и от всех категорий населения, в том числе от коммунистов. Людям явно надоело бояться. Они сообщают свои адреса, место работы, высказывают открытое свое одобрение обращению. Одновременно шли письма-протесты: с Украины, из Новосибирска, из Латвии, из Пскова, из Москвы, письма-протесты семидесяти девяти, тринадцати, двухсот двадцати четырех, ста двадцати одного, двадцати пяти, восьми, сорока шести, ста тридцати девяти, двадцати четырех школьников...
Подписавших протесты выгоняли с работы, лишали ученых степеней и званий, травили в газетах и на собраниях. Кое-кто каялся, но число протестующих росло. Общественное движение началось, и остановить его стало невозможным. И власти свирепствуют. Новые аресты, новые суды, и на них — новые протесты. Репрессии становились привычным фактом жизни, а движение продолжало расти. Суды по всей стране приняли тот же характер, что и в Москве, — жестокие приговоры за закрытыми дверями. Но у дверей толпа единомышленников. Общественность, раз проснувшись, находит неправых судей и за закрытыми дверями, в их подполье. Находит и извлекает на свет Божий, делает достоянием гласности творимый произвол.
Первый серьезный напор гласности вскрыл массу проблем: правовых, национальных, социальных, религиозных. Оказалось, что ежедневно происходят беззаконные преследования, аресты, расправы. Надо было все это как-то обобщать и регулярно информировать интересующихся. И находятся инициаторы — рождается «Хроника текущих событий». Никто надолго не загадывал, не разрабатывали программ, не определяли периодичность. Надо было учесть и предать гласности ту борьбу, которая развернулась после обращения Богораз и Литвинова. Надо было создать орган, который помог бы возрождающейся общественности осознать самое себя и пригвоздить к позорному столбу творящийся произвол. А далее как получится. Но идея «Хроники» оказалась столь жизненной, что никакие меры КГБ против нее не были действенны. «Хроника» крепла, делалась все полнокровнее, приобрела периодичность.
Обращение вдохнуло новые силы и в «самиздат». Он перестал быть делом чисто литературным. В нем начали публиковаться открытые письма, статьи, памфлеты, трактаты, исследования, монографии. Усилились после обращения и центростремительные силы. Первыми потянулись в Москву украинцы, стремясь выйти во внешний мир через иностранных корреспондентов. В Москве пошел по рукам украинский “самиздат”: стихи Симоненка, Стуса, Светличного, Караванского, книга Ивана Дзюбы “Интернационализм или русификация”, книга В.Черновола “Лихо з розуму”, эссе В.Мороза “Репортаж из заповедника Берия”. В общем, на Москву нахлынула большая литература украинского “самиздата”. Начали устанавливаться личные связи между московскими и украинскими правозащитниками. Мы узнали о движении национального возрождения, развернувшемся на Украине в начале 1960-х годов, так называемом движении шестидесятников, и о том жестоком ударе, который нанес КГБ по этому движению.
Подошло время и нам с женой установить личные контакты с правозащитниками, моими земляками. К нам приехали Нина Строкатова и Вячеслав Черновил. Поток вестей с Украины лился и лился: политика русификации, утеснения украинской культуры, жестокие репрессии против лучших людей украинского Ренессанса. Поговорили, в частности, и о трагедии Ивана Дзюбы. Он, в числе других украинских деятелей культуры, обратился к бывшему тогда секретарем ЦК КП Украины Шелесту по поводу утеснения украинской национальной культуры. Шелест поручил Дзюбе написать об этом. Дзюба горячо взялся за дело, и появилась книга «Интернационализм или русификация». Когда Шелеста сняли, Дзюба был арестован. Длительной психической пыткой его заставили «раскаяться», и талантливый человек погас.
Теперь он на свободе, но не способен ни на какой творческий труд. Нина Строкатова рассказала о своем муже Святославе Караванском, который отсиживает второй срок по одному и тому же делу. Осужденный еще в сталинские времена, в хрущевскую «оттепель» он был амнистирован. Но так как он активный участник возрождения украинской культуры и поэт, стихи которого были неугодны властям, то его, без суда, лишь на основе прокурорского постановления отправили в лагерь досиживать прежний срок. К сегодняшнему дню (август 1979 года) он в заключении уже двадцать шесть лет. Нина прочла несколько его стихов, присланных из лагеря. Договорились: поддерживать связь, помогать передаче материалов за рубеж, поддерживать крымских татар в их требовании возвращения на родину.
Мы очень тепло простились, рассчитывая на скорую встречу. Было это в марте 1969 года. С Ниной я встретился лишь в 1975 году, то есть через семь лет, и за эти годы Нина успела отбыть четыре года в лагере строгого режима, а я более пяти лет в психтюрьме. Во время нашей встречи Нина жила вне Украины, находилась на высылке в России — городе Таруса, в ста тридцати километрах от Москвы. Жила там под административным надзором. Там мы ее часто навещали. Врач-микробиолог по специальности, она работала в местном музее, получая зарплату шестьдесят рублей в месяц. Другой работы для нее не нашлось. В этом положении находится она и сейчас — без работы по специальности, в отрыве от своего народа, от родной культуры — на чужбине, под полицейским надзором.
С Черновилом не встретились до сих пор. Он отбыл уже семь лет лагеря строгого режима, а сейчас находится в ссылке в Якутии, а я, изгнанный с Родины, получил политическое убежище в США.
Судьба Н. Строкатовой и Черновила характерна для судеб участников украинского правозащитного движения, характеризует все это движение. Чтобы лучше уяснить это, вспомним некоторые факты истории.
Украина, бывшая в средние века одним из могущественных и просвещенных государств Европы (Киевская Русь), пала под ударами монголо-татарского нашествия, но со временем начала подниматься и вести борьбу за свою государственность. Многолетняя война с могущественной Турцией и Крымским ханством и борьба за существование с такими могучими соседями, как Королевство Польское и, позже, Россия, истощили страну. Напрягши все силы, украинский народ в войне 1648—53 годов создал казацкую республику, но на большее сил не хватило. Республика вынуждена была искать могучего покровителя. В 1654 году был заключен Переяславский договор с Россией. Началась мирная жизнь, но вскоре, в результате вероломного нарушения этого договора Россией, Украина утратила свою государственность, а затем была разделена между Польшей и Россией. В ходе последующей борьбы пала и Польша, а покоренные ею украинские земли были разделены между Австро-Венгрией и Россией. Те и другие оккупанты стремились сделать свои территориальные захваты вечными, а людей, которые населяли эти земли, превратить в своих подданых. Слишком большое различие между немецким и украинским языками вызвало сильный отпор онемечиванию, и в Австро-Венгрии развилось украинское национальное движение. Оно не исчезло и после распада Австро-Венгрии. Оно только переместилось в Польшу и Чехословакию, к которым перешли украинские земли от Австро-Венгрии.
По-иному сложилось в России. Массовый террор против украинского населения, жесточайшее крепостное угнетение за столетие превратили страну сплошной грамотности в темную забитую провинцию. Но при этом языковая близость между украинцами и русскими привела к относительному успеху русификации. За столетия пребывания в российском государстве украинцы понемногу стали забывать свое национальное имя и привыкать к тому, которое им дали колонизаторы, — малороссы, хохлы, и к тому, что в школах их учат на русском языке. А русская интеллигенция в большинстве своем даже поверила в то, что нет такого языка, как украинский, что это лишь диалект русского. Распространению этого убеждения способствовали также директива министра внутренних дел России Валуева (1863 год) и Эмский Указ Александра II (1876 год), запретившие употребление украинского языка в литературе, в школах, театрах, а также ввоз на Украину украинских книг из-за рубежа.
Ко всему этому так привыкли, что, как рассказывал мне член Центральной Рады офицер Черноморского флота Пелешенко, когда после октябрьской революции в Севастополе стали проводить учет моряков по национальности и вызвали украинцев, то вышел только один человек. Вызвали все иные известные в России национальности, а огромная толпа матросов продолжает стоять неподвижно. Организаторы растерялись: что же это за нации в этой толпе. И вдруг кто-то догадался: «Малороссы! Отойди туда!» И вся толпа двинулась на то место, которое было указано малороссам.
Крайне низкое национальное самосознание украинского народа и большевистская интервенция из России явились основной причиной поражения национальной революции 1917—20 годов на Украине, падения созданной 21 января 1918 года на основе свободных выборов Украинской Народной Республики (УНР). Национально сознательная часть народа либо погибла в огне борьбы, либо вынуждена была эмигрировать. В результате национальное право Украина не в борьбе добыла, а получила в дар от российских большевиков. Но Российская коммунистическая партия большевиков, переименованная потом во Всесоюзную коммунистическую партию большевиков, а затем в Коммунистическую партию Советского Союза, правила все время таким образом, чтобы указанный дар из рук не выпускать, чтобы не давать развиться самосознанию украинского народа, не дать ему выкристаллизироваться в государственную нацию.
Дело было поставлено так, что о национальной свободе можно было кричать, благодарить большевиков за то, что они ее даровали, но воспользоваться ею было нельзя. За попытку реально получить национальные права обрушивались жестокие репрессии. Демагогически, на словах борьба велась только против буржуазного национализма, а фактически подавлялось всякое национальное самосознание. Опасными оказались даже украинские коммунисты. Украинская коммунистическая партия была истреблена физически. Ликвидирована чисто культурная национальная организация «Просвита». Затем принялись и за украинцев — членов РКП(б), которые стояли за реальные национальные права украинцев. Физически уничтожены даже такие выдающиеся фигуры большевистского руководства на Украине, как Скрыпник, Хвылевый, Затонский, Коцюбинский, и многие партийные работники меньшего масштаба.
Но на этом центральная власть не остановилась. Национально сознательная часть украинского населения, даже будучи лояльной советской власти, представляла потенциальную опасность единству империи. После разгрома национальной революции на Украине, после гибели, бегства за рубеж наиболее активной части националистов в стране осталась небольшая группа дореволюционной национальной интеллигенции, которая в условиях советской власти хотела послужить пробуждению национального самосознания народа. Эти люди искренне верили словам, на которые не скупились большевики, призывая интеллигенцию к работе в народной гуще.
И интеллигенция эта работала, отдавая все силы национальному возрождению. Их самоотверженный труд был замечен народом. Авторитет их рос. И росло национальное самосознание народа. Центральная власть усмотрела в этом опасность для себя и нанесла удар. В начале 30-х годов был организован провокационный процесс «Спiлки вызволення Украины» (СВУ). Людей самых мирных профессий и благородных характеров обвинили в подготовке террористических актов — взрывов, убийств, в провоцировании интервенции и подготовке восстаний внутри страны. Пытками, фальсификациями и обещаниями легких наказаний людей заставили «сознаться» в не совершенных ими преступлениях.
Приговоры в сравнении со «страшными» преступлениями были действительно мягкими. Но прецедент был создан. И теперь уже без гласных судов, по тем провокационным обвинениям начали физически уничтожать всю украинскую национальную интеллигенцию, в том числе и ту, которая выросла уже при советской власти. Повторно забирали и уничтожали тех, кто получил мягкие приговоры по процессу СВУ. Таким образом, национальное движение на советской Украине было задушено даже в потенции. О силе прокатившейся волны террора можно судить по тому, что погибло около девяноста процентов всех украинских писателей, включая и коммунистов. Поэтому, когда в 1940 году была оккупирована Западная Украина, весь аппарат террора советской Украины был брошен против Западной Украины. Были арестованы не только «буржуазные националисты», но и вся относительно заметная интеллигенция, в том числе и члены коммунистической партии Западной Украины, в первую очередь все, кто сидел в польских тюрьмах за национализм.
Последующая страшная война и тяжелая партизанская борьба, пропахавшие неоднократно всю Украину, нанесли непоправимый урон украинским национальным кадрам. В послевоенный период органы террора под видом наказания «военных преступников» жесточайшим образом расправились с воинами Украинской повстанческой армии (УПА), которые не сумели, не успели или не захотели уйти на Запад. В результате вся Украина была так прочищена от активных националистических элементов, что можно было, не боясь никаких разоблачений, разглагольствовать о «расцвете украинской национальной культуры». Некоторая часть учащейся молодежи принимала эти разглагольствования всерьез. Другие, понимая их демагогический характер, делали вид, что принимают их всерьез, и, опираясь на них, действовали на пользу своей национальной культуре. Начали изучаться украинский фольклор, народные художественные ремесла, народное искусство, поднялась целая плеяда молодых поэтов. Процесс этот все нарастал, и власти предприняли меры. В первой половине 60-х годов прокатилась волна арестов так называемых шестидесятников. «Срезали» всех наиболее активных участников культурного возрождения. Никакого преступления никто из них не совершал. Они просто любили свое национальное прошлое, свою национальную культуру. С массами народа они не были связаны. Народ пребывал еще в национальной летаргии. Они были одиночками, рассеянными по территории всей Украины. Этим они и были опасны властям. Они были, как искры, рассыпанные по почве, таящей в себе много горючего материала. Их надо было загасить,
не считаясь ни с какими законами. Одними из таких искр и были Нина Строкатова и Вячеслав Черновил. Вот их, как и всех других таких же, пытаются загасить. Но там, где много горючего, предотвратить возгорание не так просто. В то время, когда мы разговаривали с последними «шестидесятниками» Ниной и Вячеславом, подкатывалась уже новая волна. В борьбу включались «семидесятники» — одиночки, как и «шестидесятники».
По-иному развертывалась борьба в Литве. О ней сведения тоже пришли к нам. Мы знаем, что здесь борьба приняла в основном форму защиты католической церкви. Естественно, что такая борьба была более массовой, более организованной и упорной. У них были руководители, по которым в первую очередь и наносил удары КГБ.
Еще иначе вели борьбу крымские татары. Общее горе — выселение с родины — из благодатного Крыма в пустыни и полупустыни Средней Азии, Урала, Казахстана. Жестокое, бессмысленное выселение, в котором погибли сорок шесть с половиной процента всех крымских татар, сплотило этот народ, заставило подумать каждого о своей собственной ответственности за судьбу всего народа. Среди этих людей не нашлось никого, кто уклонился бы от борьбы или от ответственности за нее. Борьба приняла форму петиционной кампании. Началось с петиций отдельных поселков. Затем кампания стала перебрасываться на соседние поселки, затем на соседние районы и т. д. Вначале сотни подписей было уже много. Потом стали исчислять на тысячи. И дошли один раз до ста двадцати семи тысяч. В 1967 году общее число подписей под всеми поданными за год петициями достигло трех миллионов. Это значит, что если подписывалось все взрослое население (двести тысяч человек), то каждый подписался за год не менее пятнадцати раз.
Форма руководства движением тоже была весьма своеобразной. Каждый населенный пункт выбирал своего представителя, которому выписывалась доверенность на право представлять его избравших. Все они и подписывали эту «доверенность». Представители поселков группировались по районам и по очереди дежурили в Москве. Петиции, индивидуальные письма и телеграммы слались дежурившей группе, а она передавала их в то учреждение, которому предназначался соответствующий документ. Дежурная же группа сообщала всему народу о проделанной работе и посылала в случае необходимости обращения и воззвания. Через определенный срок группы сменялись. Если намечалась какая-то крупная акция, в Москву съезжалось несколько групп. Был даже случай, когда съехались все группы (около восьмисот человек) и милиции пришлось проводить крупную операцию по разгону их демонстрации и высылке из Москвы. Финансово обеспечивался каждый представитель теми, кто подписал ему доверенность. Доверенность в любое время могли отобрать и передать другому. Мог отказаться и сам уполномоченный.
Таким образом, руководства в общепринятом значении этого слова не было. Уполномоченные поселков — рядовые люди. Притом часто сменяемые. Дежурная в Москве группа избирает организационного распорядителя, но власть его ограничена: назначить время сбора, назначить людей, которые разносят адресатам почту, прибывшую от крымских татар. Назначить тех, кто пишет отчет или информацию. Подписывается же отчетный документ всеми членами группы.
Поэтому, сколько бы ни было судов, КГБ даже при его изощренности не мог никому приклеить ярлык руководителя, организатора, и вынужден был только выражать сомнения по поводу установленного самими татарами названия своих уполномоченных. Следователи по этому поводу писали: «такой-то, будучи послан в Москву в качестве так называемого народного уполномоченного, подписал документы, содержавшие клеветнические измышления...» и т. д.
Массовость и организованность движения заставили правительство отступать, маневрировать, лгать, делать кажущиеся уступки. Трижды комиссия Политбюро ЦК КПСС принимала делегации крымских татар, выслушивала их и... оставляла, по сути, все по-старому. Последний раз делегацию крымских татар принимали в связи с указом Президиума Верховного Совета СССР от 5 сентября 1967 года. Это был самый лживый, самый лицемерный указ из всех изданных по крымским татарам. Начинался указ далеко идущим заявлением о том, что крымские татары были необоснованно обвинены в измене родине и что это обвинение должно быть снято, но тут же снятие обосновывается тем, что в жизнь вошло поколение, не знавшее войны. Но самая большая подлость состояла в том, что указом крымские татары походя были лишены права на свою нацию. О них написали: «граждане татарской национальности, ранее проживавшие в Крыму». С таким же успехом можно написать: «граждане татарской национальности, пока что проживающие в Венгрии». Верхом же подлейшего лицемерия явилось то, что указом, объявляющим политическую реабилитацию, навечно закреплено изгнание крымских татар из Крыма. И сделано подло, лживо, по-шулерски. Во второй части указа сказано, что гражданам татарской национальности, ранее проживавшим в Крыму, разрешается проживать по всей территории Советского Союза, с учетом паспортных правил. А в паспортных правилах, как потом выяснилось, записано, что крымским татарам нельзя селиться в Крыму.
Крымские татары почувствовали подвох сразу, как только прочли указ. Настораживало и упоминание о паспортном режиме и то, что изменниками их признали перед всем Советским Союзом, а снимают обвинение, публикуя указ в местной прессе. В связи со всем этим крымские татары потребовали новой встречи с представителями Политбюро. И встреча состоялась. Политбюро послало на встречу тройку во главе с Андроповым в составе генерального прокурора Руденко и министра внутренних дел Щелокова. Получалось: в составе комиссии только представители органов принуждения. Четвертый член комиссии — секретарь ПВС Георгадзе картину изменить не мог. Поэтому, как только все уселись и Андропов намерился начать разговор, поднялся один из крымских татар и спросил:
— Товарищ Андропов! Вы здесь присутствуете как кандидат в члены Политбюро или как председатель КГБ?
— А какая разница? — усмехнулся Андропов.
— Разница такая, — сказал крымский татарин, — если вы здесь как председатель КГБ, мы разговаривать с вами не будем. Поднимемся и уйдем.
— Ну, само собой понятно, я здесь по поручению Политбюро и от его имени.
Крымские татары остались. Разговор был лицемерный. Андропов и Щелоков утверждали, что упоминание о паспортных правилах не имеет никакого практического значения.
На естественный вопрос — почему же для русских и украинцев нет такого закона — ничего внятного не ответили.
В заключение представители крымских татар спросили, могут ли они собрать людей по определенным районам, чтобы рассказать о состоявшихся переговорах.
— Да, безусловно, — сказал Андропов. — Я дам указания на места выделить вам необходимые помещения и не препятствовать проведению собраний.
Это тоже была ложь. Местные власти получили указание ни в коем случае не разрешать крымским татарам провести собрания. Поэтому в ответ на просьбы крымских татар, со ссылкой на Андропова, власти или уклонялись от ответа или оттягивали его — ничего определенного не отвечали. Тогда крымские татары в ультимативной форме сообщили властям, что если не дадут помещений, они соберутся на открытом воздухе, на площади Навои в Ташкенте, так как представители обязаны отчитаться перед народом. Власти помещения не дали, и крымские татары, съехавшиеся со всего Узбекистана, устроили на площади Навои большой митинг, который власти пытались разогнать. Были произведены задержания, но по требованию толпы, окружившей милицию, все были освобождены. Власти не решились на столкновение.
Таким образом, не только московские интеллектуалы, Украина, Литва, Ташкент открыто демонстрировали, что они не желают терпеть и дальше произвол. Но и власти, боясь идти на уступки, решили наступать. 1968 год прошел под знаком обоюдной активности — и правозащитников и властей. Разведывательные и партизанские бои отходили на второй план. Надвигалось встречное сражение. Оно началось, как я уже писал, со сражения за гласность в связи с судом над четверкой — Галансков, Гинзбург и другие Сражение было выиграно с большими моральными потерями для властей и с приобретением значительного числа союзников для нас.
Мы сразу же после процесса попытались закрепить и развить наш успех. Каждый действовал соответственно своему разумению и возможностям. Мы с Костериным решили нанести удар престижу нашего партийно-государственного руководства на международной арене: написали письма в адрес готовящегося международного совещания коммунистических и рабочих партий. Почему был избран этот адресат?
Во-первых, советское руководство чрезвычайно чувствительно к международному общественному мнению. Значит, простая публикация в иностранной прессе уже принесет плоды.
Во-вторых, открытое разоблачение произвола, творимого КПСС после XX съезда, будет вынуждать «братские» партии требовать от КПСС изменения ее внутренней политики. В противном случае они компрометируют себя, саморазоблачаются как сталинисты.
И, наконец, в-третьих. Мы сами еще не оторвались от коммунизма. Верили в «настоящий» коммунизм и своими письмами хотели помочь его строительству и избавлению от «переродившихся» партийных вождей. И мы с Костериным написали аналогичные письма и отправили их адресату 13 февраля 1968 года. В тот же день двенадцать человек, в том числе Петр Якир, Виктор Красин, Алексей Костерин, Сергей Писарев и я, послали Будапештскому совещанию телеграмму с просьбой выразить протест против беззаконных осуждений в СССР. Ни на письма, ни на телеграмму ответа не последовало, если не считать ответом то, что мое письмо оказалось подшитым в моем обвинительном деле. И это несмотря на то, что я получил в марте уведомление о вручении письма. Но чудеса с моим письмом не закончились на этом.
Когда письмо мне предъявили, я спросил у следователя:
— А на каком основании оно у вас? Почему его изъяли? Ведь я писал в ЦК братской партии, а не в антисоветскую организацию.
— А у него содержание антисоветское.
— Откуда же вы узнали содержание? Вскрыли письмо, нарушив тайну переписки?
И тогда мне был показан любопытный документ. Акт, составленный двумя работниками почты. В акте было указано, что при перемещении корреспонденции по транспортеру упаковка моего письма была нарушена, и они, прочитав мое письмо, увидели, что оно антисоветское по содержанию, и передали его в КГБ.
— А на каком основании они читали чужое письмо? — спросил я.
Следователь замялся, начал мямлить что-то невразумительное.
Я потребовал бумагу и написал заявление прокурору, чтобы он возбудил дело против двух почтовых служащих, нарушивших закон о сохранении тайны переписки. Но... заявления от сумасшедших не принимаются.
— От каких сумасшедших? — спросите вы. Ведь это же было во время следствия, когда никто сумасшедшим признать меня не мог.
— Верно! — отвечу я. — Когда это происходило (в июне 1969 года), не было не только суда, но и экспертизы. Но... товарищу прокурору лучше известно, кто и когда становится сумасшедшим.
Однако чудеса с этим письмом не закончились и на этом. Оно было не одно. У него имелся двойник. И этого двойника я направил совещанию через ЦК Итальянской компартии. И он туда дошел, но на совещание не попал. А так как другое мое письмо, посланное непосредственно в ЦК КПИ и полученное там, оказалось тоже в моем следственном деле, то я, будучи в Италии в 1978 году, потребовал от ЦК КПИ публичного объяснения этого чуда, но представитель ЦК в ответ понес околесицу, возмутившую зал. Он всячески изощрялся, пытаясь обойти суть вопроса. В конце концов был освистан и удалился с трибуны.
Так мы и наступали. Но противник тоже не сидел сложа руки. КГБ, очевидно, обеспокоила волна писем протеста, появление большого числа людей, начавших проявлять общественную активность. Этих людей начали вызывать для «советов» и «дружеских предупреждений». Вызывали и нас, «ветеранов», так сказать. Машина запугивания работала с большой нагрузкой и в высоком темпе. Меня вызвали на Малую Лубянку 12 февраля 1968 года. Когда я проходил по коридорам, то видел довольно много явившихся по вызову юношей, которых то и дело вызывали в кабинеты.
Поводом для моего вызова послужило опубликование в журнале «Посев» от 5 сентября 1967 года материалов, которые, по заявлению редакции, присланы мною. Узнав о причине вызова, я сразу же заявил, что независимо от того, соответствует ли истине данное сообщение редакции или не соответствует, темы для разговоров с КГБ у меня нет, ибо публикация правдивых сведений, не являющихся государственной и военной тайной, в каком бы то ни было органе печати не представляет незаконного акта.
Сказанное выше я написал и в письме Андропову, которое отправил 19 февраля. В письме была описана вся эта беседа, с подчеркиванием беззаконности ее характера. Я писал, что такие вызовы низки в моральном отношении. Не имея законных оснований, КГБ использует страх перед этой организацией, который присущ еще многим людям.
Письмо подробно излагало весь ход беседы, особенно выделяя беззаконные требования и неразумные поступки собеседников из КГБ. Письма такого характера пользовались в то время чрезвычайно большим спросом в «самиздате». И нужно сказать, что спрос этот довольно основательно удовлетворялся. Если бы КГБ не был так забюрократизирован, то он бы не стал вызывать для бесед тех, кто может убедительно рассказать о беседе, ибо эти рассказы имели огромное воспитательное значение. Новые люди, которые еще сохраняли от прошлого страх перед КГБ, начинали чувствовать, что «не так страшен черт», и понимать, что выполнения законов можно требовать и от него, что на вызовы не по повестке или по повестке, не указывающей, в качестве кого вызывается, можно и не ходить. Многие из таких рассказов писались остроумными людьми с выявлением смешного. А значение смеха всем понятно. Осмеянный КГБ — это уже не тот орган, перед которым «дрожь в коленках» появляется. На этом участке встречного сражения мы явно побеждали. И я, пуская свое письмо в «самиздат», надеялся, что оно поможет новичкам. Именно в расчете на них я писал Андропову:
«Возглавляемый Вами орган государственной власти занят преимущественно войной с народом. Поэтому, несмотря на все усилия кинопропаганды и славословия со страниц официальной прессы, любовью народной этот орган не пользуется. Думаю, не только у меня возникают отнюдь не художественные ассоциации при виде монументального здания на Лубянке. Глядя на него, я не вижу ни его архитектурных особенностей, ни пустых тротуаров вокруг него. Мне представляются только тяжелые бронированные ворота с тыльной стороны здания, путаные проезды внутри двора, внутренняя тюрьма с моей одиночной камерой (№ 76) в ней и прогулочными металлическими клетками на крыше здания. А ведь немало и таких, кому видятся еще и подвалы этого здания с орудиями бесчеловечных пыток.
И никакое кино, никакая хвалебная литература не помогут до тех пор, пока эта организация будет продолжать войну с народом, до тех пор, пока не будут до конца разоблачены античеловеческие дела, творившиеся за этими стенами, до тех пор, пока камеры пыток и применявшиеся в них орудия не станут экспонатами музея, как казематы Петропавловки. До тех пор, пока это не сделано, нельзя верить ни одному слову тех, кто является наследниками, а может быть, и соучастниками ягод, ежовых, берий, абакумовых, меркуловых».
Меж тем «сражение» разгоралось и в физическом смысле. Крымские татары, ориентируясь на Указ ПВС от 5 сентября 1967 года, начали семьями и группами переселяться в Крым. Некоторых прописали, большинство выдворили. Выдворенные частично стали жить без прописки, а большинство селились на ближайших подступах к Крыму, в Украинских областях и в Краснодарском крае. Все они осаждали правительственные и партийные органы. Поселившиеся на Херсонщине, в Запорожской области и Краснодарском крае создали свои группы уполномоченных и двинули их в Москву.
Каждый день они приходили в приемные ЦК и Президиума Верховного Совета и, ссылаясь на нарушение Указа ПВС от 5 сентября 1967 года, добивались приема и решения вопроса о прописке. Их обманывали, говоря, что «на места даны указания», изгоняли с помощью милиции, но они все настойчивее добивались своего и писали, писали. Грамотность у них была невысокая, и им, конечно, хотелось до того, как отправить письмо адресату, показать его кому-нибудь пограмотнее. Старым их другом был Алексей Евграфович Костерин. Он, как только вернулся в 1956 году после семнадцатилетнего заключения в лагерях и ссылке, так сразу включился в борьбу депортированных малых народов за их возвращение на родину.
Алексей Евграфович родился и вырос на многонациональном Северном Кавказе, с детства видел жестокое национальное угнетение малых народов, разжигаемую угнетателями национальную рознь и вражду, отвратительный великодержавный шовинизм. Жестоко страдая от того, что его нация выступает в роли угнетателя «инородцев», он как русский патриот решил посвятить всю свою жизнь борьбе за национальное равноправие, за дружбу народов.
«Малые и забытые» (название «самиздатской» статьи Костерина) знали его и любили. Когда бы я ни пришел к нему, у него почти всегда кто-то был, если не с Северного Кавказа, то из крымских татар или немцев Поволжья. Не опустела его квартира и после того, как в конце февраля он слег в больницу с жестоким инфарктом. Люди приходили, чтобы что-то принести для больного, минутку посидеть печально, сказать несколько слов сочувствия его жене. Приходил и я. И тоже сидел с тоской. Квартира, не наполненная его заразительным юношеским смехом, была пустой и неуютной. Пришел я и 17 марта 1967 года в день его семидесятидвухлетия.
Только вошел я в квартиру, Вера Ивановна — жена Алексея — сказала: «А я только хотела вам звонить. Алексею разрешили принять двух посетителей, и он просил, чтобы вы пришли со мной».
Однако когда мы вошли в палату, там уже было двое — крымские татары. Как они туда попали, это их секрет. Во всяком случае нам с Верой Ивановной они не помешали. Пропуска нас ожидали.
— Вот они и пойдут за меня, — сказал Алексей, показывая на нас, как только мы вошли в палату. — Петро, — обратился он ко мне, — ты смог бы пойти к ним? — показал он на татар. — Им обязательно хочется банкет в честь моего дня рождения устроить. Я думаю, что ты смог бы им сказать, что им делать дальше.
— Я же не готовился, — усомнился я.
— Ну что тебе готовиться? Сколько раз мы с тобой об этом говорили. Скажешь экспромтом.
— Ну, ладно! Семь бед — один ответ. Койку мне в психушке все равно берегут.
И вот мы в банкетном зале ресторана гостиницы «Алтай». Около двухсот пятидесяти человек крымских татар со всех районов их расселения, представляющих весь крымско-татарский народ, собрались в этом зале. Меня в то время знали лишь отдельные крымские татары. Среди присутствующих, кажется, не было ни одного из них. Поэтому ведущий очень долго меня нахваливал, напирая на мое бывшее генеральство и на то, что я ближайший друг Костерина. Наконец он закончил и заговорил я.
«Скоро, — сказал я, — исполнится четверть века с тех пор, как ваш народ был выброшен из собственных жилищ, изгнан из земли своих предков и загнан в резервации, в такие условия, в которых гибель всей крымско-татарской нации казалась неизбежной. Но выносливый и трудолюбивый народ преодолел все и выжил назло своим недругам.
Потеряв сорок шесть процентов своего состава, он начал постепенно набирать силы и вступать в борьбу за свои национальные и человеческие права.
Эта борьба привела к некоторым успехам: снят режим ссыльнопоселенцев и произведена политическая реабилитация народа. Правда, последнее сделано с оговорками, значительно обесценивающими этот факт, и, главное, кулуарно — широкие массы советского народа, которые в свое время были широко информированы о том, что крымские татары «продали» Крым, так и не узнали, что эта продажа — вымысел чистейшей воды. Но хуже всего то, что указом о политической реабилитации одновременно, так сказать, походя узаконена ликвидация крымско-татарской нации. Теперь нет, оказывается, крымских татар, а есть татары, ранее проживавшие в Крыму.
Один этот факт может служить убедительнейшим доказательством того, что ваша борьба не только не достигла цели, но и в известном смысле привела к движению назад. Репрессиям вы подвергались как крымские татары, а после «политической реабилитации» оказалось, что такой нации и на свете нет.
Нация исчезла. А вот дискриминация осталась. Преступлений, за которые вас изгнали из Крыма, вы не совершали, а возвратиться в Крым вам нельзя.
На каком основании ваш народ ставят в столь неравноправное положение?! Статья 123 Конституции СССР гласит: «Какое бы то ни было прямое или косвенное ограничение прав... граждан в зависимости от их расовой или национальной принадлежности... — карается законом».
Таким образом, закон на вашей стороне. Но, несмотря на это, права ваши попираются. Почему?!
Нам думается, что главная причина этого заключается в том, что вы недооцениваете своего врага. Вы думаете, что вам приходится общаться только с честными людьми. А это не так. То, что сделано с вашим народом, делал не один Сталин. И его соучастники не только живы, но и занимают ответственные посты. А вы обращаетесь к руководству партии и правительства со смиренными письменными просьбами. А так как просят лишь о том, на что безусловного права не имеется, то ваш вопрос преподносится тем, кто его решает, как вопрос сомнительный, спорный. Ваше дело обволакивается не имеющими к нему отношения суждениями. Чтобы покончить с этим ненормальным положением, вам надо твердо усвоить — то, что положено по праву, не просят, а требуют!
Начинайте требовать. И требуйте не части, не кусочка, а всего, что у вас было незаконно отнято, — восстановления Крымской Автономной Советской Социалистической Республики!
Свои требования не ограничивайте писанием петиций. Подкрепляйте их всеми теми средствами, которые вам предоставляет Конституция — использованием свободы слова и печати, митингов, собраний, уличных шествий и демонстраций.
Для вас издается газета в Москве. Но делающие эту газету люди не поддерживают ваше движение. Отберите у них газету. Изберите свою редакцию. А если вам помешают сделать это — бойкотируйте эту газету и создавайте другую, свою! Движение не может нормально развиваться без собственной печати.
В своей борьбе не замыкайтесь в узконациональную скорлупу. Устанавливайте контакты со всеми прогрессивными людьми других наций Советского Союза, прежде всего с нациями, среди которых вы живете, с русскими и украинцами, и с нациями, которые подвергались и подвергаются таким же унижениям, как и ваш народ.
Не считайте свое дело только внутригосударственным. Обращайтесь за помощью к мировой прогрессивной общественности и к международным организациям. То, что с вами сделали в 1944 году, имеет вполне определенное название. Это чистейшей воды геноцид — «один из тягчайших видов преступления против человечества...» (БСЭ. Т. 10. С. 441).
Конвенция, принятая Генеральной Ассамблеей ООН 9 декабря 1948 года, отнесла к геноциду «действия, совершенные с намерением уничтожить полностью или частично какую-нибудь национальную, этническую, расовую или религиозную группу...» различными методами и, в частности, путем умышленного создания «для них таких условий жизни, которые имели бы целью ее полное или частичное физическое уничтожение...» (Там же). Такие действия, то есть геноцид «с точки зрения международного права является преступлением, которое осуждается цивилизованным миром и за совершение которого главные виновники и соучастники подлежат наказанию» (Там же). Как видите, международное право тоже на вашей стороне. И если бы вам не удалось решить вопрос внутри страны, вы вправе обратиться в Организацию Объединенных Наций и в Международный трибунал.
Перестаньте просить! Верните то, что принадлежит вам по праву, но незаконно у вас отнято!»
Заканчивая речь, я провозгласил тост «за смелых и несгибаемых борцов за национальное равноправие, за Алексея Костерина, за успехи крымско-татарского народа, за встречу в Крыму, в восстановленной Крымской Автономной Республике!
Еще во время выступления я заметил, что в зал, в ту его часть, которая отделена от общего ресторанного зала занавесом, тихонько протискиваются люди. Потом я перестал обращать внимание на это. А когда закончил, то увидел, что наш зал переполнен. Записывающий речь в конце ее продиктовал: «Бурные, долго несмолкающие аплодисменты, здравицы в честь Крымской АССР, пение «Интернационала»». Но это слабо сказано — зал гремел, бушевал. И что кричали — поди пойми. Но закончили действительно «Интернационалом». И пели не только крымские татары, а все, кто был в то время в ресторане, — и посетители, и работники ресторана. Я ожидал, что кто-нибудь «стукнет», то есть сообщит в КГБ о происходящем здесь и нас разгонят. Но ничего подобного не случилось. Гуляли допоздна. Крымские татары смешались с ресторанной публикой, и повсеместно шли рассказы о беззаконных притеснениях крымских татар. Меня осаждали разговорами не только крымские татары, но и лица явно иных национальностей. Как же, значит, наш народ стосковался по свободному слову!
Уже когда я вернулся после второй отсидки в психушке (1974 год) Алик Гинзбург как-то сказал: «Ваша речь на семидесятидвухлетии Костерина — это событие». Я засмеялся и сказал, что Рашидов (первый секретарь ЦК Узбекистана) оценил ее еще выше. Выступая на республиканском партийном активе, он сказал, что крымские татары распространили «антисоветскую речь Григоренко в восьми миллионах экземпляров». Мы оба засмеялись.
Это, конечно, гипербола. Они, по-видимому, тогда еще не оправились от испуга в связи с апрельскими и майскими событиями. И у них в глазах все вырастало в невероятное, но если крымским татарам удалось размножить в восьми тысячах (а не миллионах) экземпляров, то это еще большее событие, чем сама моя речь. Размножена она была действительно сильно. Во всяком случае все крымские татары, с которыми я летом того же года встречался в Крыму, знали эту речь. Всех я спрашивал, не раскаиваются ли они в том, что начали действовать более решительно. Может, тихими просьбами было бы лучше? Все отвечали почти одинаковыми словами: «Нет, лучше так, как сейчас. Может, мы и не добьемся ничего таким способом. Но ведь прежним тоже ничего не добились. Зато сейчас людьми себя чувствуем, а не просителями».
Тогда же, сразу после банкета было решено поддержать свои требования о возвращении в Крым, о возрождении автономии грандиозной общекрымской манифестацией. Официальным поводом для манифестации послужил день рождения Ленина, совпавший в том году с мусульманским праздником. Была сделана заявка властям на проведение общенародного гуляния в важном промышленном центре Узбекистана городе Чирчике. Власти, как обычно, ничего не ответили на народную заявку, но в назначенный день многие тысячи крымских татар со всех концов Узбекистана на поездах, автобусах, машинах потянулись в Чирчик. Власти, не разрешившие, но и не запретившие гуляние, решили провокационно сорвать его. К Чирчику были стянуты милиция со всего Узбекистана, пожарные и воинские части.
На всех дорогах, ведущих в Чирчик, были выставлены милицейские заставы. Автомашины задерживали, едущих крымских татар высаживали из автобусов и автомашин и приказывали им возвращаться обратно. Но люди обходили заставы и без дорог двигались к намеченной цели. В Чирчике собралось свыше десяти тысяч человек. И все эти люди увидели: на всей площади, где намечено гуляние, стоят запаркованные автомобили. Народ двинулся в сторону городского сквера и заполнил его. Гуляние началось. Тогда привели в действие водометы. Вода с примесью хлорки и несмываемых веществ под огромным давлением была направлена на празднично одетых людей.
Но людей не испугало и это. Те, кто уже попал под водную струю, не убежали, а смело шли на нее, прикрывая тех, кто за ними. Кричали пожарным: «Что ж вы делаете, изверги!» И те невольно отводили струю. Никто из гуляющих не побежал от водометов, не побежал и от милицейских дубинок, которые тоже были пущены в ход. Промокшие, испачканные, избитые люди, строясь на ходу огромной колонной, растянувшейся по всему городу, двигались по улицам Чирчика. Появились лозунги: «Наша родина — Крым. Вернем ее!», «Да здравствует Крымская АССР!», «К ответу нарушителей закона!»
Около двенадцати дня по московскому времени мы получили телеграмму из Чирчика о происходящих там событиях. Может показаться странным, что такая телеграмма пришла, но факт остается фактом. И указывает он на возросший авторитет нашего движения. На линиях связи сидели люди, симпатизирующие нам. Они не стали никому докладывать о необычном тексте, а в точном соответствии со своими обязанностями передали адресату. Получив, я сразу же позвонил Алексею Евграфовичу, и он вызвал к себе иностранных корреспондентов. Сведения о чирчикских событиях в тот же день полетели в эфир.
К вечеру из Чирчика прилетел участник манифестации — тракторист Айдер Бариев. Он прибыл в таком виде, как выскочил из-под водометов, — с несмывающимися пятнами на костюме. Правда, костюм за время дороги успел высохнуть. Привез Бариев и фотоснимки, с водометами, милицейскими дубинками. Мы с Алексеем собрали вторую пресс-конференцию.
На следующий день из Чирчика приехали еще люди. Рассказали. Демонстрация продолжалась до позднего вечера. Милиция, испугавшись возможных эксцессов, разбежалась. Руководители крымских татар с трудом уговорили людей разъехаться по домам. Ночью были произведены аресты. Взяли около трехсот человек наиболее активных, в том числе и тех, которых на демонстрации не было. Одиннадцать из числа задержанных были преданы суду. Провокационный характер суда, бессовестные фальсификации вскрыты в подробном описании процесса. Значение чирчикских событий трудно переоценить. Именно с них крымско-татарское национальное движение влилось в общий поток правозащиты и стало известным миру.
Повысившееся чувство человеческого достоинства толкнуло и на проведение демонстрации в Москве у здания ЦК КПСС. Демонстрацию приурочили к 18 мая — 24-й годовщине выселения из Крыма. В Москву съехалось более восьмисот человек из всех районов крымско-татарской диаспоры.
Демонстрация была назначена у здания ЦК в одиннадцать часов утра 17-го, а в пять часов вечера 16-го — проверочный сбор в районе гостиниц ВДНХ. И вот, когда люди сошлись на проверку, на них со всех сторон пошли милицейские цепи. Людей начали хватать и заталкивать в машины. Человек двести—двести пятьдесят были куда-то увезены. Часов в семь вечера мне позвонил Костерин и сообщил об этом событии. Я посоветовал всем, кто к нему обращается, рекомендовать не идти ночевать в гостиницу. Сказал: кто не найдет ночлега, пусть идет ко мне. Устроим, кого у себя, а кого к друзьям пошлем.
Но совет этот не был достаточно использован. Нас, москвичей, по-видимому, беспокоить постеснялись, и значительное число ночевало все же в гостиницах. А туда в два часа ночи явилась милиция. Людей поднимали с постелей и куда-то увозили. В облаву не попали только те, кто не ночевал в гостинице или пришел позже четырех, а также приехавшие утром, 17-го. Некоторые избежали задержания, будучи предупреждены служащими гостиницы. Во всех гостиницах после прихода милиции кто-нибудь из служащих выходил на улицу и предупреждал крымских татар об облаве.
17 мая мы, небольшая группа москвичей, пошли к десяти часам утра на Старую площадь. Мы не собирались участвовать в демонстрации. Крымские татары убедительно просили нас не делать этого. Они были уверены, что демонстрантов заберут. «А вы, — говорили они, — нужнее на свободе, чем в тюрьме». Но, не собираясь участвовать, мы хотели все видеть и потому пришли пораньше. Уселись в сквере на скамеечку. На другом ее конце сидел юноша восточного типа. Вскоре к нему подошел милиционер и попросил пройти с ним. И мы стали замечать, что задерживают прохожих восточного типа. Мелькнула догадка: вылавливают оставшихся крымских татар. Начали присматриваться. Милиции и гражданских явно КГБистского вида на площади много.
Вот показалась группа людей, среди которых я вижу несколько знакомых лиц крымских татар. К ним сразу же бросились милиционеры и гражданские со всех сторон. Завели в сквер, недалеко от нас. Проверили документы и предупредили, что они задержаны. Те начали возражать, требовать сообщить причину задержания. Ответ: «В милиции объяснят. Сейчас придут автобусы, и поедете в милицию». Не выдерживаю и вмешиваюсь, требую объяснить, что здесь происходит. Меня просят удалиться: «Вас не задерживают, и вы не вмешивайтесь». Но я настаиваю на своем праве знать. «Люди ничего предосудительного не сделали, документы у них в порядке, почему же задерживают?» Отвечают: «Справьтесь в 48-м отделении милиции».
Среди гражданских один (явно КГБист), видимо, принимая меня за какое-то «партийное начальство», отводит в сторону, заговорщически шепчет: «Не вмешивайтесь! Это крымские татары». Я «удивлен». Начинаю громко требовать, чтобы мне объяснили, почему надо задерживать крымских татар? Что они — не такие люди?
Когда пришли автобусы и в них начали сажать крымских татар, я вошел вслед за ними. Старший в форме подполковника милиции предупреждает: «Мы вас не задерживаем. Это вы сами хотите ехать». Я хочу. Но когда прибыли в милицию, мне не позволили быть вместе с крымскими татарами, увели в отдельную комнату и, приставив ко мне милицейского подполковника, начали выяснять, что делать со мной. Выясняли в общей сложности восемь часов — до 7.30 вечера. В пять часов вечера, узнав о моем задержании, прибыли в 48-е отделение Петр Якир, Павел Литвинов и еще несколько человек. Принесли мне поесть. Потребовали объяснить причину задержания. «Скажите, на каком основании вы задерживаете генерала?» — твердо и внушительно спросил Петр Якир у моего охраняющего. Тот смутился: «Мы не задерживаем. Просто выясняем некоторые данные. Он скоро будет дома. Вы спокойно можете ехать домой».
— Нет, мы будем ждать. Поедем только вместе с ним. И если это затянется больше двух часов, пеняйте на себя.
Какое основание имела под собой эта угроза, мне и до сих пор неясно. Но она безусловно сыграла роль. Менее чем через два часа я был освобожден. А решался вопрос о более длительном задержании. Недаром же был вызван районный прокурор и сел рядом с моим охраняющим. Видимо, предполагалась необходимость взятия ордера на задержание. Любопытно также, что когда мой охраняющий узнал от меня, что с ним говорил Якир, то просто ахнул. Спросил, а кто там еще из известных? Когда я назвал Литвинова, он схватился и побежал к двери: «Который?» Я показал. Он убежал в отделение. И вот началось паломничество. Шли посмотреть на Якира и Литвинова, как до этого смотрели на Григоренко. Времена менялись. Известность приобретало не только начальство. Гонимых тоже начинали признавать.
А что же меж тем делалось с крымскими татарами? Всех задержанных отправляли в вытрезвители, а оттуда сажали в ташкентские поезда и отправляли домой. Многие из отправленных по дороге покидали эти поезда и возвращались в Москву.
Выловили, однако, далеко не всех. На запасный сборный пункт сошлось человек семьдесят. Кстати, оповещение о новых сборных пунктах, организованное широко, разветвленно, имело своим центром квартиру Костерина. Собравшиеся снова пошли на Старую площадь. Подошли они к ней около трех часов дня со стороны набережной Москвы-реки, а не от центра, как подходили до этого. Милиция и КГБ, по-видимому, успокоились, и демонстрантам удалось пройти по скверу вдоль всей площади с развернутым транспарантом «Коммунисты, верните нас в Крым». К сожалению, происходило это в отсутствие иностранных корреспондентов, и мир тогда ничего не узнал об этом.
18 мая 1968 года крымские татары во всех местах своего поселения прошли процессиями и возложили венки с траурными лентами к памятникам Ленина. Это был траур не по «вождю мирового пролетариата», а по своим погибшим во время депортации землякам, по своей родине — Крыму.
Власти потерпели здесь сильное поражение. Народ, пусть и немногочисленный, но целиком весь народ, отошел от власти, перешел в оппозицию. Отдельные люди, соглашавшиеся сотрудничать с властью, подвергались моральному давлению. На особенно активных сотрудников властей муллы по просьбе общины накладывали проклятье. И покаранный таким образом сразу же бежал просить прощения у общины и у Аллаха. Стремясь подорвать единство народа, КГБ попытался применить контрпетиции — заявления, утверждающие, что крымским татарам очень хорошо в Средней Азии и что только отдельные отщепенцы баламутят народ. Меднолобым КГБистам невдомек, что если дело действительно так, то почему бы этих «отдельных» не выпустить в Крым, а тех, кому хорошо в Средней Азии, здесь и оставить.
Естественно, что эта кампания провалилась, не развившись. Только на одну такую контрпетицию КГБ удалось набрать семнадцать подписей. Но после того, как муллы начали проклинать одного за другим всех подписавших, они бросились снимать свои подписи. Остался только один — секретарь обкома Таиров, единственный крымский татарин на руководящей партийной работе. Все последующие документы, которые КГБ распространяло через «самиздат», не имели подписей реальных людей. Такими анонимными были и два документа, содержавшие клевету на нас с Костериным. Это тоже было поражение КГБ. Они искали помощи в нашей среде и не находили. Вообще крымско-татарское движение шло, да и идет, на исключительно высоком нравственном уровне, с большой жертвенностью и на основе взаимной помощи. Люди годами живут в Крыму без прописки, а, следовательно, и без работы, только помощью своих земляков. Однако был случай, о котором приходится вспоминать с болью.
Один крымский татарин был убит из-за угла. Причина убийства, казалось, была ясна. Он был секретным информатором КГБ. Земляки это вскрыли. Его стыдили, упрекали, корили — как так можно «продавать» своих. Один из тех, кто его корил, сказал при этом: «Да тебя убить за это мало». И вот сказавшего это арестовали по подозрению в убийстве. Следствие очень быстрое, суд скорый и несправедливый и... расстрел. Никто этого не ждал. Все считали очевидным, что подсудимый на убийство неспособен. Поэтому о хорошем адвокате своевременно не позаботились. Я этого человека знал и тоже был уверен, что на убийство он неспособен, но, опасаясь необъективного следствия, предложил пригласить из Москвы нашего лучшего адвоката — Софью Васильевну Каллистратову. Но пригласили ее только после приговора. Она выехала туда, изучила дело, написала жалобу. Приговор отменили, назначили слушание в новом составе суда. Обвиняемый был оправдан. У следствия фактически было только одно «доказательство» вины обвиняемого. Его фраза «тебя убить за это мало». Когда суд объявил приговор, прокурор со страшной обидой в голосе сказал: «Ну, если так судить, мы ни одного дела не раскроем».
Меня в этих событиях не так задел суд неправый, как убийство. Я встречался с интеллектуально наиболее развитыми людьми и со всеми теми, с кем чаще виделся и успел подружиться. Всем им я говорил: «Это беда! Как только ваше движение станет на путь террора, оно погибло. И не так от того, что его физически истребят, это, безусловно, реально, а от того, что оно утратит нравственную чистоту, начнет разлагаться. Секретных агентов среди вас будут вербовать, но не убийствами от этого надо избавляться, надо выработать в народе иммунитет против вербовки».
Я не думаю, что только моему влиянию обязано движение тем, что больше убийств не было. Видимо, в самом народе заложено противоядие против отравы терроризма. Но я благодарю Бога, что народ, столь тяжко угнетенный, потерявший в результате террора властей сотни тысяч своих сынов, себя террором не унизил.
Но оторвемся от крымско-татарских дел. К этому времени, до которого дошел наш рассказ (июнь 1968 года) наше общественное движение было довольно основательно увлечено тем, что происходило в Чехословакии. Чехословацкие газеты открыто продавать прекратили. Те, что к нам все же попадают, зачитываются до дыр. Наиболее значительные, такие, как «2000 слов», переводятся на русский и распространяются через «самиздат». То, что рассказывают редкие туристы, слушаем, как сказку. Один раз у Алексея Евграфовича встретил двух туристов (мужа и жену) из ЧССР.
Когда я пришел, они как раз рассказывали о том, как выявляется общественное мнение, описывали, как перед поездкой чехословацкой партийно-правительственной делегации в Москву люди, узнав об этом, стали собирать подписи в поддержку нынешней политики Дубчека. Стихийно, за несколько часов было собрано более трех миллионов подписей. Кто-то из слушавших вздохнул и невесело пошутил: «Эх, хоть бы вы догадались оккупировать нас». Я засмеялся вместе со всеми. Даже мысль не мелькнула о том, что в роли оккупанта может выступить наша страна.
Симпатии к ЧССР были настолько огромными, что, казалось, с ума надо сойти, чтобы рискнуть на интервенцию. В метро, в поездах, в троллейбусе, на улице, если кто-нибудь говорил о чехословацких событиях, а говорили очень часто, то люди слушали глубоко заинтересованно и с симпатией. Однако советская печать с этим не считалась и продолжала нагнетать подозрительность и сеять недоверие к чехословацкому руководству. Особенно усилилась эта кампания после известного письма девяноста девяти рабочих завода «ЧКД—Прага».
С Костериным о событиях в Чехословакии мы говорили очень много. С 8 мая я не работал и стал поэтому бывать у Алексея часто. Меня уволили «по сокращению штатов», хотя я прекрасно знал, что у нас в управлении имеется четыре вакансии мастеров. Я подал в суд. На беседу с судьей пришел со всеми имеющимися документами. Она просмотрела их и сказала: «Ну, ваше дело верное. Будете восстановлены». В день суда, перед самым его началом, к судье вошел замначальника нашего строительного управления. Через десять минут он удалился, а судья сообщила мне, что суд откладывается. В следующий раз судья, начав суд, подозвала к столу зам. начальника управления и, показывая ему вшитый в дело штатный список, не стесняясь моим присутствием, сказала: «Как же я буду ему отказывать, у вас здесь показаны две вакансии мастеров?» Тот смущенно пожал плечами: «Это без меня представляли». «Так отрежьте», — сказала судья и подала ему ножницы. И тот отхватил обе эти вакансии вместе с находящимися ниже подписями. В деле осталась бумажка без подписей. И, руководствуясь этой кастрированной бумажкой, судья отказала мне в иске. Я обжаловал решение и подал жалобу на совершенный подлог. И то и другое оставлено без последствия, хотя кастрированная бумага находилась в деле.
И вот теперь я был свободен. Подумывал о новой поездке в Ялту для работы на овощной базе. В этом мы с Костериным были заинтересованы оба. Предполагался большой наезд крымских татар из Средней Азии в Крым, и было бы полезно мне быть там во время этого наезда. Обсуждая этот вопрос, мы говорили и о Чехословакии. Надо бы что-то предпринять против той травли, которую ведет советская печать. Решили написать письмо чехословацкому руководству с одобрением его внутренней политики. Письмо передать правительству ЧССР через чехословацкое посольство. Написано письмо Костериным при моем участии. Подписали кроме нас двоих Сергей Писарев, Иван Яхимович и Валерий Павлинчук — все, считающие себя коммунистами, хотя мы с Яхимовичем из партии были уже исключены, а вопрос об исключении Павлинчука должен был вот-вот решиться. Пойти в посольство поручили мне и Ивану Яхимовичу.
Накануне намеченного дня похода к чехословакам я сидел у Костерина. Мы были вдвоем. Снова заговорили о возможности интервенции. И снова оба высказали убеждение, что она невозможна. Но меня что-то беспокоило. И я наконец не выдержал:
— Знаешь, Алеша, мне не дает покоя совесть военного. Я как военный привык считать, что невозможного нет. Самое невозможное и есть самое вероятное. Стоит тебе признать что-то невозможным и перестать обращать на это внимание, как именно оттуда тебя и ударят. На месте чехословаков я бы все же приготовился к отражению вторжения. Не будет — хорошо. Вернемся к обычному расположению. А будет, интервент получит по зубам. Тем более, что защищать Чехословакию просто.
Австрийская граница безопасна. Венгерская тоже. У Венгрии так мало сил, что ее можно просто припугнуть. Значит, только границы СССР, Польши и ГДР — меньше десятка дорог, перекрыв которые можно остановить движение танковых армад. Если к этому добавить оборону тоже очень небольшого количества аэродромов, то внезапности не получится. А без внезапности провалится и все вторжение. Оно может даже закончиться полным крахом для нападающих. Я бы не только сделал это, но и предупредил Брежнева, что в случае нападения буду обороняться, объявлю, что отечество в опасности. Брежнев хоть и дуб, но на войну не рискнет. Вся его надежда может быть только на внезапность. Война для него безумие, тем более, что чехословацкая армия самая боеспособная в Восточной Европе, а народ, мы это видели, единодушно поддерживает свое правительство. Военная авантюра в таких условиях может стоить головы Брежневу и его правительству. Чехословацкое сопротивление может инициировать антиимперские разрушительные силы в ГДР, Польше, да и в Советском Союзе.
— Дай Бог! — заметил Алексей. Потом посерьезнел и сказал: — Ну что ж, напиши об этом Дубчеку. Так и напиши — я, как и мои друзья, считаю вторжение невозможным, но как военный считаю необходимым быть готовым к худшему. И передай эту записку в запечатанном виде, с грифом «лично».
Я так и поступил. Наше «письмо пяти» было опубликовано в «самиздате» и в западной прессе. Мое личное письмо Дубчеку, насколько мне известно, на Западе не публиковалось. В «самиздат» же я его не давал. А вообще наш «самиздат» интенсивно откликнулся на «Пражскую весну». В «самиздате» и на Западе было опубликовано и письмо Анатолия Марченко Дубчеку. Очень глубокое, всесторонне обоснованное, изложенное прекрасным языком, оно твердо и убедительно доказывало, что СССР готовится к интервенции. Это письмо окончательно решило судьбу Анатолия. Ему не была прощена и книга, а тут такое разоблачение. Через несколько дней после публикации письма на Западе Анатолия арестовали. Нет, не за письмо... и не за книгу. У нас же свобода слова... но и свобода... манипулировать законами. Анатолию предъявляют нарушение паспортного режима: проживает в Москве, имея прописку в ста километрах от нее — в Александрове.
В Москве он, конечно, не проживал. Анатолий законы знает и понимает, что даже малейшее нарушение закона ему не простят. Поэтому более двух суток он в Москве не жил никогда, хотя там проживает его жена.
Мы, друзья Анатолия, прекрасно понимали, что взяли его не для того, чтобы «попугать», что ему грозит длительное тяжелое заключение, если не смерть в лагере. С ним постараются «разделаться». Безвинному человеку, которого измочаливает, калечит машина террора, могут милостиво дозволить существовать только при условии, что он униженно раскаивается в несовершенных преступлениях и благодарит партию и правительство за то, что дозволяют ему жить. Если же человек, искалеченный, еле живой, сохранил гордую душу человеческую и защищает свое достоинство, его стремятся физически уничтожить.
Когда я встретился с Марченко в 1967 году, это был глубоко эрудированный в марксизме-ленинизме человек. Людей со столь глубокой эрудицией я не встречал с тех пор, как было покончено с оппозиционерами «всех мастей». Это был высокообразованный, вдумчивый, сознательный, твердый и мужественный политический боец. Книга, которую он написал и теперь отдавал нам на суд, потрясала не только своей правдивостью, документальностью, но и литературными качествами. В ней виделся настоящий, большой художник. Не скрою, некоторые из нас, впоследствии ставшие его самыми близкими друзьями, остерегали от распространения книги, предупреждали, что ему это может грозить большими бедами. Но он был непоколебим. «Мои друзья находятся еще там, ежедневно ходят под угрозой смерти. Как же я могу молчать! — восклицал он. — Пусть будет, что будет, но молчать я не стану. Это позор, что до сих пор молчали об этом!»
В предисловии к своей книге он написал: «Я хотел бежать за границу. Теперь вижу, что это была ошибка. Для меня и на родине очень много дел!» Свое предисловие он заключает словами: «Оперативник в лагере неоднократно говорил мне: — Вот Вы, Марченко, постоянно всем недовольны. А вы сами что полезного сделали для своей страны? — Отвечая сегодня на этот вопрос, я говорю: — Да, действительно до сегодняшнего дня мало что сделал, но этой книгой я начинаю действительно полезную для моей родины работу».
Марченко осудили, определив максимум по статье, — два года лагеря строгого режима. Но мы понимали, что двумя годами не ограничатся; его ждет еще лагерный суд. Это мы и попытались довести до международной общественности. И предсказание сбылось. Через два года его снова судили (в лагере), и он получил еще два года лагеря строгого режима. Мы предполагали, что дадут ему десятку. Но этому помешало международное общественное мнение. Широкая и настойчивая кампания в защиту Марченко не только сорвала максимальный приговор лагерного суда, но и помешала провести еще один суд над Марченко в лагере. Чтобы сбить эту кампанию, Марченко «освободили» на короткое время и... поставили под полицейский надзор, а через несколько месяцев осудили «за нарушение этого надзора». Приговор — ссылка в Сибирь. Там против него сразу же втайне начали готовить фальсифицированное дело об участии в хищении золота. Бог не допустил, однако, торжества неправды. Нашлись честные люди, которые сообщили об этой провокации друзьям Анатолия в Москве. По просьбе этих друзей я рассказал об этом в письме Джорджу Мини. Он быстро и решительно реагировал на мое письмо. Заявление Мини вынудило власти прекратить провокацию. В конце 1978 года Анатолий вышел наконец на свободу. Вот как растянулись два года, данные ему в 1968 году. Он и его жена Лариса Богораз считали, что Мини они обязаны жизнью Анатолия, так как статья о хищении золота предусматривает расстрел. И власти вели дело именно к этому. Сейчас Анатолий снова живет в Александрове, куда забрал и своих родителей из Сибири. Ему предлагали эмиграцию, но он по-прежнему говорит: «У меня много дел на родине».
Сразу после суда над Толей я уехал в Крым. Там творилось что-то невероятное. Здание вокзала, аэропорт, городские скверы Симферополя — все было заполнено семьями крымских татар. И еще в районе симферопольского водохранилища они образовали палаточный лагерь. С утра до вечера представители этого народа осаждали советские и партийные учреждения, милицию. Добивались только одного — прописки.
Я прошелся по учреждениям. Невеселая картина. Людей нигде не принимают. Везде небольшая толпа крымских татар, а перед ней, загораживая вход в учреждение, милиция и гражданские. Подхожу, здороваюсь за руку с крымскими татарами, потом иду к охраняющим вход. Спрашиваю, что здесь творится. Меня почему-то принимают за своего. Объясняют, что это крымские татары, которые были наказаны за измену родине, за расстрелы советских людей в войну, а теперь пришли и требуют, чтоб им вернули Крым. «А мы, кто освобождал его, кровь проливал, должны убираться». Говорю, что, по-моему, дело совсем не так, что люди вернулись на родину в соответствии с Указом ПВС от 5 сентября 1967 г. Показываю им этот указ. Удивленно пожимают плечами, переглядываются. В процессе разговора выясняю, что среди гражданских агентов КГБ — единицы. Основная масса гражданских — офицеры запаса и в отставке — пенсионеры. Их настроили против крымских татар, уверив, что те добиваются выселения всех инонациональных жителей из Крыма. И так везде — перед обкомом партии, перед горкомом, перед отделом внутренних дел Крымской области, перед облисполкомом. Когда я подходил к облисполкому, увидел, как через площадь к входу в здание шла женщина с семью детишками; старшей девочке лет двенадцать-тринадцать. Остальные мал мала меньше. Смотрю на эту группу и вижу, как на перехват ей направляются восемь-девять гражданских, во главе с двумя милиционерами. Останавливают женщину и детишек, начинают грубо толкать их обратно. Подхожу, спрашиваю: «Что здесь происходит?»
— Проходите! Не задерживайтесь! — довольно грубо бросает мне один из милиционеров.
— А вы что грубите? — говорю милиционеру. — Я вижу, что на ваших глазах обижают женщину и детей.
Ко мне подходит человек в штатском, тихо говорит: «Это крымские татары».
— Ну и что? — спрашиваю я.
— А вы знаете, что они здесь в войну делали? Я полковник запаса. Я сам видел, как они поступали с нами в войну.
— Кто? Вот эти? — показываю я на самых маленьких. Запасник смущен. Не знает, что сказать. Подходит другой в гражданском. Показывает свою служебную книжечку — майор КГБ.
— Ну, вижу, кто вы. Но что же из этого?
— Не вмешивайтесь не в свое дело!
— Почему же это дело не мое? Вот полковник запаса вмешивается, и вы в этом ничего плохого не видите, хотя он и его товарищи детишек обижают. А вы вот вместе с ними не пускаете женщину в советское учреждение.
Тем временем к нам подходят все из группы, препятствовавшей движению женщины, и она уходит к входу в облисполком. Однако на ступеньках, ведущих в здание, ее останавливает милиционер.
Майор, не найдя, что возразить мне, говорит:
— Это же крымские татары.
— Ну и что? — снова удивляюсь я. — Вот стоит товарищ, назвавший себя полковником запаса. Говорит, что воевал в Крыму. Я в войну тоже был полковником, после войны получил генерал-майора. Я воевал не в Крыму, на других фронтах, но у меня в бригаде замполитом был крымский татарин Хазов. Так его тоже в Крым не пускают. А вот указ ПВС говорит, что за предательство отдельных личностей покарали весь народ.
Все внимательно слушают. Полковник извиняющимся тоном говорит:
— Но, товарищ генерал-майор, это же не мы придумали. Это партийное поручение — охранять вход от крымских татар.
Мы еще поговорили и разошлись. Мне, кажется, удалось заронить сомнение и в их фанатичные головы. Весь день ходил я среди крымских татар. Разговаривал с ними, переходя с места на место. Сердце кровью обливалось при виде этих людей. Рассказать это невозможно. Надо было видеть это множество полуголых грязных детишек, спящих на цементном полу вокзала и аэропорта. Но эти еще счастливы. А как тем, что спят на голой земле в скверах?! Ночами в Северном Крыму, особенно на рассвете, холодно. Замерзшие детишки плачут. А как ты их обогреешь?
Жестокая, бездушная власть. В любой демократической стране правительство, создавшее подобную обстановку, не продержалось бы и трех дней. Оно, чтобы спасти себя, использовало бы все возможности для размещения этих людей. Да и население, даже без вмешательства правительства, проявило бы заботу о несчастных. Симферопольцы пальцем не шевельнули, чтобы помочь. Да и как шевельнешь. Власти предупреждают: «Татарам не помогать!» Даже тех, кто продал дома крымским татарам, преследуют. Вызывают в милицию: «С крымскими татарами спутался? В тюрьму захотел? Расторгни договор купли-продажи!». Так что о заботе речи нет. Власти, наоборот, придумывают, как ухудшить положение несчастных людей.
Из вокзала и аэропорта начали выгонять перед рассветом. Дорогой мой читатель, если у тебя есть маленький сын или дочь или же внуки, представь себе, что в холодную ночь надо разбудить его и полураздетого вытащить на ночной холод. Вытащить не потому, что необходимость заставила (пожар, землетрясение, наводнение), а потому, что жестокие люди приказали. И еще представь себе, что у тебя не один ребенок, а, как в крымско-татарских семьях, пять-семь детей. Значит, ты не можешь их взять на руки, прижать к груди, согреть теплом своего тела, а должен принудить их идти неизвестно куда в темь, в ночной холод. Пока я жив, не забуду эти картины. Не забуду и не прощу — не только властям, отдавшим такое распоряжение, но и тем простым «советским людям», что согласились выполнять это дикое распоряжение. Но это было еще не самое страшное. В скверах сотворили похуже. Их на рассвете залили водой. И людей даже не будили. Просто пустили из шлангов по спящим. Думаю, читатель, ты представляешь, в каком состоянии вскакивали спящие, особенно дети. И как они себя чувствовали в мокрой одежде на предрассветном холоде. Я не знаю, были ли смертные исходы, но что подавляющее большинство детей, спавших в сквере, получив эту предрассветную «ванну», простудились, это мне доподлинно известно.
Постепенно противостояние сторон в Симферополе принимало рутинную форму. Ни одна из сторон на решительные действия уже не шла. Хотя крымским татарам, естественно, и некуда было пока идти, они уже совершили действие, прибыв большой массой в Крым. Когда уполномоченные подсчитали осенью, то оказалось, что за лето в Крыму побывало свыше двенадцати тысяч семей: шестьдесят-семьдесят тысяч человек. Теперь задача состояла в том, чтобы закрепиться. Люди рыскали по Крыму, ища подходящие для покупки дома. Советское лицемерие сделало преградой для поселения в Крыму даже такое гуманистическое мероприятие, как установление санитарных норм жилой площади. Для Москвы эта норма (минимум) девять квадратных метров на человека, в других местах есть до одиннадцати. Для крымских татар установили 13,25. А крымско-татарские семьи многодетные. Не редкость пять-семь детей. Да к этому родители, а часто и дед с бабушкой. Вот тебе девять-одиннадцать человек. А это значит площадь сто двадцать—сто сорок шесть квадратных метров. Где ты такой дом найдешь? Обычно односемейные дома имеют площадь тридцать-пятьдесят квадратных метров. Редко — шестьдесят-семьдесят. В общем, на улице (в сквере), на вокзале, в аэропорту можно, а при санитарной норме меньше 13,25, хоть на одну сотую, нельзя. И вот мотаются бедные люди по Крыму в поисках невозможного. Они пытаются бороться с этим. Пишут. Время от времени устраивают демонстрации перед обкомом партии, перед облисполкомом. Их стараются не раздражать, но то и дело выхватывают двух-трех человек и дают по десять-пятнадцать суток за “хулиганство”. Наконец власть начинает показывать зубы. В июле арестовали Баева Гомера, умного, спокойного, тактичного человека, прекрасного организатора, пользующегося всенародным уважением. Его арест всколыхнул крымско-татарскую общественность. Подняла свой голос и Москва. Но в целом — затишье. Чем-то оно должно разрядиться, но пока что я спокойно тружусь на базе. И больше, чем крымскими делами, тревожусь Чехословакией. Там прошла встреча в Чиерне-над-Тиссой. Было очень тревожно. Думал: “Неужели все же нападут?” Потом Братислава успокоила. После я больше всего ругал себя за это. Именно в Братиславском коммюнике почти прямо, с использованием советского лицемерия, сказано: “Нападем”. А я этого не понял. Считал, что умею расшифровывать партийное двуличие, а оказывается, не смог. Наоборот, после Братиславы я решил, что вторжения не будет.
21 августа проснулся с чувством какой-то тревоги. До шести оставалось еще несколько минут. В это время мне обычно больше всего хочется еще поспать. А тут — ни в одном глазу. И внутренний голос гонит из постели. Но вот заговорило радио, и я сразу понял: «Вторжение!» Как пружиной подброшенный выскочил из кровати. Что делать? Надо же что-то делать! Как назло, ни одной стоящей мысли. Иду на работу. Там встречаю опечаленные, растерянные лица собригадников: «Это плохо, Петр Григорьевич?»
— Да, ребята, очень плохо!
Люди постарше, пережившие войну, спрашивают: «Это война?» В городе вообще настроение подавленное, угнетенное. Среди курортников растерянность: оставаться или уезжать? И крымских татар, как назло, нет. И вдруг где-то в середине дня — Решат Джемилев. Обсудили ситуацию. Надо ехать в Москву. Решат готов к этому. Сажусь за письмо. Адресую Павлу Литвинову, Ларисе Богораз, Петру Якиру, Алексею Костерину. В письме даю свою оценку событиям. Прилагаю проект текста. Пишу его в очень энергичных выражениях, а в тексте письма говорю по этому поводу: «Не надо бояться сильных выражений. Бывают моменты в истории, когда надо идти на все, до смертной казни включительно, чтобы привлечь внимание общественности. Я предлагаю энергичное обращение, в котором ставятся все точки над “i”. Если у вас есть какое-то другое предложение, я готов присоединиться к нему. Если сделаете совсем иное заявление, мою подпись ставьте. Если хотите предпринять какое-то действие, в котором нужно физическое участие, пришлите телеграмму в одно слово: “Выезжай!”».
Решат уехал. Однако улететь из Симферополя, как предполагалось, 22-го, не удалось. И он, чтобы не рисковать еще одним днем, уехал в этот же день поездом, 23-го он должен был быть в Москве. Я с нетерпением ждал от него вестей. Очень боялся, что перехватят в дороге или заберут в Москве на квартире кого-нибудь из наших, которых тоже могли ведь забрать в порядке «профилактики». В общем, тревога за Решата преследовала меня. Но и в Ялте было достаточно оснований для тревоги. Курортники разъезжались. Ходили слухи о тяжелых боях в Чехословакии. Появились первые сообщения об убитых. После я узнал, что убитых в боях не было, так как не было самих боев. Были погибающие в авариях. Но власти, чтобы настроить людей против чехословаков, сообщали об этих погибших как о боевых потерях. Но озлобление народное направлялось не на чехословаков. Какая-то женщина, видимо, помешавшаяся от горя, ездила в трамваях, непрерывно повторяя: «Сволочи! Убили моего сына. Сволочи, они своих сыновей туда не послали. Послали моего единственного сына, чтоб его там убили». И никто ее не трогал. Так она и ездила. Не видел я ее только в день своего отъезда — 27 августа.
Меж тем Решат явился 23-го к Литвинову, и тот, прочитав мое письмо, под большим секретом сказал Решату, что на 25-е намечена демонстрация. Решат загорелся: «И я!» Он был врожденный сторонник решительных действий. Но Павел его охладил. Он сказал: «Ты должен наблюдать за тем, что будет происходить. Все, что увидишь, постарайся запомнить и подробно расскажи Петру Григорьевичу». И Решат добросовестно все выполнил. Он наблюдал со стороны, как демонстранты подошли к Лобному месту, уселись и развернули плакаты, как со всех сторон к ним бросились агенты КГБ, как они избивали демонстрантов, как Павел, чтобы подчеркнуть, что он сопротивления не оказывает, поднял руки вверх, держа в правой руке портфель.
Я представляю, как Решату, с его восточным характером, было трудно удержаться, чтобы не броситься на помощь друзьям. Он с возмущением рассказывал, как жестоко избивали их, не сопротивлявшихся, особенно Виктора Файнберга. Набросившийся на него КГБист орал: «Ах ты, жидовская морда. Давно я за тобой гоняюсь». Решат сказал: «Я чуть не бросился на этого подонка. Я б ему показал “жидовскую морду”, но Павел все время смотрел на меня. И я понял, что мои свидетельства нужнее. В общем, я подтверждаю: никакого сопротивления со стороны демонстрантов не было. Движения в этом районе тоже не было никакого, но демонстрантов арестовали».
Эти сведения Решат привез мне 26-го. Слушая его, я понял: надо в Москву. Надо обсудить с друзьями, как организовать защиту демонстрантов и защиту Чехословакии.
Я пошел за расчетом, Решат — за билетами на ближайший возможный поезд. 27-го мы в одиннадцать с чем-то выехали из Симферополя, 28-го были дома, в Москве. Поездка как поездка. Ее можно бы и не упоминать, если бы не одно событие, мелкое на вид, но ярко характеризующее нашу жизнь. Речь вот о чем. За нами, как и в 1966 году, в Крым приехали наши «топтуны», то есть секретные агенты КГБ, прикрепленные к нашей семье для слежения за нею. В 1966 году их было, как я уже писал, двое молодцов спортивного вида. И то ли они переутомились, лежа на пляжном песочке, пока я таскал ящики на овощной базе, то ли возросло значение «полезной» деятельности КГБ, но в этот раз для наблюдений за нами послали четверых, вернее, две пары, каждая из которых либо исполняла роль мужа и жены в порядке служебного задания, либо и была мужем и женой, которые так болели за безопасность государства, что оба пошли служить ему верой и правдой.
Но как бы там ни было, Зинаида Михайловна, прибыв в Ялту, почти сразу обнаружила всех четырех и показала их мне. Когда мы приехали 28 августа на вокзал в Симферополь, Зинаида сказала:
— А наши «опекуны», неужели прошляпили? Я их что-то не вижу.
— Возможно, — сказал я. Мне они были «до лампочки», поэтому я их никогда не видел, как не видел и теперь.
Вскоре объявили посадку. Мы заняли свое купе, и Зинаида вышла в коридор. Через несколько минут она вернулась: «Кажется, нашлись “наши”. Проводник освобождает соседнее с нашим купе». Подошло время отхода поезда. Но он не отходит. Прошло десять минут, пятнадцать, двадцать, и вдруг в тамбур вбрасывается огромный чемодан, затем идут чемоданы поменьше и за ними запотевшие, запыхавшиеся «наши» две пары. Вваливаются в освобожденное рядом с нашим купе. Зинаида, презрительно глядя им прямо в лицо, говорит: «Проспали! Шляпы!» Они, ничего «не слыша», скрываются в купе. Поезд трогается. Вот он, «истинный социализм». Ради простых, да к тому же проспавших филеров нарушается график движения поездов. Пусть бы попробовал задержать поезд директор крупнейшего промышленного предприятия. О рядовом же труженике просто говорить смешно. Вот и решайте, кто хозяйничает в этой стране.
Когда мы уже подъезжали к Курскому вокзалу в Москве, Зинаида всю дорогу «прокатывавшаяся» насчет наших соседей, увидев в коридоре одну из жен, сказала ей: «Пусть ваши кавалеры чемоданы за стариком (то есть за мной) несут». Та быстро скрылась в своем купе, и оттуда послышался ее взволнованный голос: «Она говорит, чтобы вы за ними чемоданы несли». Что ей ответили, я не слышал, но дверь в купе закрылась и не открывалась до тех пор, пока мы не вышли из своего купе. Когда мы уже шли по коридору к выходу из вагона, один из «кавалеров» пошел вслед за нами, на ходу крикнув своим спутникам: «Я позову носильщика». Сказано было так, чтобы слышали и мы. Этим он давал официальную версию своего следования за нами. Но нам не надо было ничего объяснять. Мы и так знали, что он обязан «передать» нас московской службе слежения. Трогательная забота. И не дешевая. Народу надо было рассказать об этом. Я решил, что сделаю это, и начал изучать этот вопрос.
В Москве обстановка была напряженная. Власти явно переходили в наступление. Из семерки демонстрантов, героев 25 августа — Константин Бабицкий, Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Вадим Делоне, Владимир Дремлюга, Павел Литвинов, Виктор Файнберг — шестеро были арестованы. На свободе пока оставалась только Наталья Горбаневская — мать грудного ребенка. Из арестованных Виктор Файнберг был явным кандидатом в психушку. Ему при задержании выбили передние зубы. И он требовал сообщить ему фамилию человека, его задержавшего, чтобы привлечь к ответу. Власти не могли выдавать «своих» — закон любой бандитской шайки. И не могли показать Виктора с выбитыми зубами. Поэтому его направляют на психиатрическую экспертизу в Институт Сербского.
В отношении остальных пяти следствие ведется ускоренным порядком. Чуть больше месяца продолжалось оно. Медленнее готовилось дело Ирины Белгородской — участие в кампании защиты Анатолия Марченко. Но готовилось и оно. В Краснодаре ожидался суд над крымским татарином Гомером Баевым. Среди крымских татар были произведены еще несколько арестов. Везде нужны были адвокаты. А смелых адвокатов, которые способны сказать правду, разоблачить фальсификацию, настаивать на соблюдении закона, потребовать оправдательного приговора, не так много: Каллистратова, Каминская, Золотухин, Залесский, Ария, Монахов, Резникова, Швейский, Сафонов Н. Вот почти и все ресурсы московской коллегии. Да к тому же Золотухин уже почти выбыл из этого списка, поскольку после защиты Гинзбурга он отстранен от заведования юридической консультацией и лишен допуска. В общем, наличные кадры надо было использовать бережно и так, чтоб обеспечить и москвичей, и послать Гомеру. Тем более, что у татар положение сейчас было тяжелое.
В сентябре уже ночами становилось холодно. Многие семьи крымских татар двинулись селиться в прикрымских районах Херсонской и Запорожской областей и в Краснодарском крае в расчете весной снова двигаться в Крым. Власти воспользовались этим отливом, чтобы выбросить из Крыма и остальных. При этом вывозить решили из Крыма до Керченского пролива, далее на Тамань, Северный Кавказ, Каспий, в Среднююя Азию. Такой путь был избран, по-видимому, чтобы насильственно удаленные из Крыма не встретились с теми, кто осел в украинском Прикрымье. Но не учли, что Северный Кавказ населен народами, которые в прошлом тоже пережили насильственное выселение со своей Родины.
Как только колонна автобусов и грузовиков, груженных крымскими татарами, появилась в Дагестане, местные жители сразу же узнали, в чем дело. Поднялось такое возмущение, что милиция, охранявшая колонны, сочла более благоразумным разбежаться. Везде в селах, где останавливались колонны, все бурлило. Крымских татар накормили, приглашали в дома, мыли детей, дали на дорогу и советовали: «Поезжайте обратно в Крым, мы вашу милицию не пустим за вами». Но крымские татары поняли, что их движение может превратиться в хороший агитпоход, и решили собрать свою милицию и двигаться по указанному им маршруту. Участники этого похода потом рассказывали, что вся дорога была сплошным митингом. Даже на морском пароме — от самого Баку и до Красноводска — гудел митинг. И никто не осмеливался или не хотел его прервать.
Итоги летнего (1968 год) наплыва в Крым его коренных жителей выглядели как поражение. В Крыму из двенадцати тысяч приехавших семей смогли осесть менее тысячи. Но зато крымские татары:
1. Укрепились в понимании своего права: увидели, что все другие народы, среди которых они побывали, сочувствуют их борьбе, а закон на их стороне; все действия властей основаны не на законе, а являются актами произвола.
2. Научились прибегать к международной помощи, поняли, что там не враги, а, наоборот, много людей с доброй душой, борющихся за право против произвола; раньше этого не понимали и боялись обратиться за границу.
3. Расселившись на новых территориях — на Украине, в Краснодарском крае, — получили более широкую базу для поддержки в будущем своего правого дела другими народами.
А в Москве тем временем власти подготовили процесс героев 25 августа. Процесс начался 10 октября, то есть на сорок шестой день после демонстрации. Невиданные темпы. В других политических процессах сроки следствия за год переваливают, а тут полста дней не прошло, а уже не только следствие закончено, процесс начался. И был он достопримечателен не только этими темпами, но и почти полной незамаскированностью политического характера. В тех действиях, которые совершили наши друзья, не было даже признаков статьи, по которой их судили (190-3). Не было групповых действий, «грубо нарушающих общественный порядок, или сопряженных с явным неповиновением законным требованиям представителей власти, или повлекших нарушение работы транспорта, государственных, общественных учреждений или предприятий”. Не было ничего этого.
Не было ни нарушений, ни неповиновения. Не было ничего противозаконного, и суд, зная об этом, даже не пытается выяснить нарушения и неповиновение. Судья спрашивает о чем угодно, кроме нарушений и неповиновения. Вот поднялся Володя Дремлюга — остроумный, веселый, общительный парень. Судья-женщина, листая маленькую записную книжечку, спрашивает его: «Вот здесь у вас записаны имена девушек. Вы что, сожительствовали с ними?»
— Это отношения к делу не имеет, — спокойно говорит Володя, — если бы было даже так, то происходило это не на проезжей части и нарушить работу транспорта не могло.
В зале смех. Судья делает замечание Дремлюге. Еще много замечаний ждет его, но он продолжает зло острить и иронизировать.
Дорого ему обошлось это. Ему одному дали максимум по статье — три года лагеря. В лагере добавили еще три. Когда и этот срок кончался, ему показали, что на него подготовлено еще одно дело, и если он не напишет покаяния, то ему дадут еще семь лет, а то так и десять. Володя написал и, выйдя из лагеря, подал заявление на выезд. Сейчас живет в США. К сожалению, я его до сих пор не видел. Этого парня в нашей семье любят. И камня в него мы не бросим. Хотел бы я видеть того, кто захотел бы это сделать.
А вот еще пример. Вызвали свидетеля Великанову Татьяну Михайловну — жену Константина Бабицкого. Судья спрашивает: «Вы знали, что ваш муж идет на демонстрацию?» — «Да, знала!» — «А что его за это могут арестовать, тоже знали?» — «Да, тоже знала». — «Как же вы, жена, мать троих детей, не могли удержать мужа от столь опасного шага?»

— А как же я могла препятствовать выполнению того, что человек считает своим моральным долгом?
Весь зал затих во время этого ответа. Судья опустила глаза в стол. А зал-то весь был заполнен подобранной публикой. Но ответ дышал таким нравственным превосходством, что перед ним не могли не склониться головы даже такой публики и даже этого судьи.
С Татьяной Михайловной, нашей дорогой Танечкой, я познакомился во время этого процесса, и вскоре она стала одним из самых близких для нашей семьи людей. Сегодня, когда пишутся эти строки, Таня в тюрьме и ее тоже ждет беззаконный суд[В августе 1980 года Т. Великанова приговорена к 9 годам лишения свободы. Она заявила, что считает суд незаконным, и не принимала в нем участия, не отвечала на вопросы и не произносила речей. После суда в категорической форме отказалась обращаться с апелляцией или иными просьбами к властям].
Но вернемся к суду, который продолжал интересоваться всем чем угодно, кроме доказательств инкриминируемого преступления. Больше всего суд занимало содержание лозунгов, выставленных демонстрантами: «Долой оккупацию ЧССР», «За вашу и нашу свободу» и другими. И это несмотря на то, что выставление лозунгов ни по какому закону преступлением не является. Но суд даже не скрывал, что преступлением он считает именно протест против оккупации. И мы горды, что именно благодаря нашим товарищам советский народ не оказался безмолвным, когда распинали Чехословакию. Конечно, не было того протеста, который был бы способен остановить интервенцию, но я горд, что протест все же был. И не только в нашей среде. Первый секретарь МК Гришин, выступая на сентябрьском партийном активе Москвы, сказал, что весь народ одобрил «братскую помощь» Чехословакии, на всю Москву нашлось только тринадцать человек, которые выступили на собраниях трудящихся против ввода советских войск в ЧССР.

Гришин говорит: «только тринадцать». А я, услышав об этом, готов был «ура» закричать. Ведь это же тринадцать одиночек. А люди, способные в наших условиях выступить в одиночку против действий правительства, да еще таких действий, как интервенция, многих тысяч стоят. Народ, имеющий таких одиночек, не погибнет — оживет и проявит себя. Выходит, сражение шло не только там, где были мы. И здесь, на Серебренической набережной, в здании Пролетарского суда шло оно не только и, пожалуй, даже не столько в судебном зале, сколько около здания суда.
Когда мы пришли утром, в нескольких шагах от входа в суд уже толпились те, кто хотел попасть на процесс. Все они не были мне знакомы. Но я чувствовал, что это во всяком случае люди нам не враждебные. Многие из них, добиваясь входа в зал, козыряли родством с кем-нибудь из подсудимых. Верный признак, что это стихийные протестанты. Перед ними — милицейская цепь. На все просьбы ответ один — «в зале свободных мест нет». А между тем до начала суда еще час. Когда, каким путем и кем заполнен зал — поди узнай.
Люди, знакомые мне, опытные, так сказать, «диссиденты» к милиции не подходят, стоят отдельной группой. Они по опыту прежних судов знают, что «мест в зале нет», и не тревожат ни себя, ни милицию. Отдельно стоит довольно внушительная группа, около пятидесяти человек, молодых людей. Этих я уже привык узнавать, это так называемые «дружинники». «Родственников», стремившихся в зал, милиция постепенно оттесняет, и они примыкают частично к нам, «протестантам», а частично, по неопытности, к «дружинникам». Постепенно подходят и подходят наши. Нас уже больше, чем дружинников. Стоим, разговариваем. Ко мне кто-то подходит из наших, отзывает в сторону: «Пойдемте, посмотрите, что делается в соседних дворах». Иду с ним. Действительно, есть над чем задуматься. Во дворах автомашины в строю. В них сидят, как на параде — карабин между ног, обе руки на стволе, — рядовые милиционеры. Проходим больше десятка дворов — одна и та же картина.
Подхожу к своим. Отзываю их всех в скверик, расположенный против суда, на противоположной стороне. «Дружинники» подходят тоже, нагло втискиваются между нашими людьми. Не обращаю на это внимания. Говорю: «Сегодня можно ждать провокаций. В соседних дворах полно машин с вооруженной милицией, видимо, подразделения мотополка резерва. Прошу ни на какие провокации не поддаваться, быть сдержанными, со скандалистами не связываться. В случае хулиганских действий обращаться к милиции».
Не успели мы поговорить, как из калитки небольшого завода (тоже напротив суда, рядом со сквером) вышло несколько пьяных рабочих, среди них одна женщина. Начинают приставать к нашим. Особенно нагличает женщина. Подхожу к милицейской цепи, обращаюсь к старшему (майору): «Вы видите, что делается?» — показываю на пьяных. Неохотно делает им замечание. Те ненадолго затихают. В это время появляется еще группа рабочих в комбинезонах, запачканных краской. Они не пьяные, поэтому я к ним особенно не приглядываюсь. Вдруг Зинаида (у нее прямо-таки нюх на КГБ) восклицает: «Что ж это ты комбинезон натянул рабочий, а туфельки лаковые оставил?» Я вглядываюсь внимательнее в этих «рабочих» и вижу: действительно, туфли у всех лаковые, да и комбинезоны совершенно чистые, только краска пятнами на них набросана, как набрасывают ее на маскировочные костюмы. «Рабочие» сначала опешили на замечание Зинаиды, но быстро опомнились, и один с невероятной злобой прошипел: «Ах ты, жидовка (жена моя русская)! За ноги бы тебя, да головой об дерево, чтоб мозги выскочили». Им было на что злиться. Все наши поняли, что это за люди, расступались и, глядя на их туфли, говорили: «Дорогу рабочему классу». В результате им пришлось удалиться на завод, снять там свои маскировочные костюмы и появиться снова перед судом уже в гражданском.
Три дня, в течение которых шел суд, нас непрерывно провоцировали. Особенно напряженная обстановка создалась на второй день. Нам явно хотели устроить мордобой. Как близко было до этого, можно судить по такому факту. Мы составляем очередное коллективное письмо. Я читал его вслух. Подошел «дружинник» и, нагло глядя мне в глаза, протянул быстро руку и рванул у меня письмо. Бросился бежать, но наши его перехватили. «Дружинники» пришли ему на помощь. Наши преградили им дорогу. Вдруг кто-то крикнул: «Петр Григорьевич, посмотрите!» — Я быстро подошел. Кто-то из наших парней, крепко держа правую руку «дружинника», показывал надетый на нее кастет. «Давайте за мной, к милиции», — сказал я. Наши, окружив «дружинника», повели его. Когда подошли к цепи милиции, ребята расступились и «дружинник», воспользовавшись этим, вырвал свою руку и проскочил за цепь милиции. «У него кастет на правой руке», — сказал я майору. «Не вижу», — возразил он, глядя, как «дружинник», поблескивая кастетом, скрывается в подъезде суда. Было ясно, готовят драку с использованием кастетов, но кастеты потом припишут нам. Надо было принимать меры.
Пошли на ближайший телеграф — высотный дом на Котельнической набережной — и дали телеграмму Щелокову о том, что под прикрытием милиции готовится вооруженное нападение хулиганствующих элементов на людей, собравшихся у суда. Пока мы ходили на телеграф, «дружинники» все же спровоцировали какой-то беспорядок, и милиция забрала несколько человек наших «за хулиганство». Мы всей массой пошли в 10-е отделение милиции, куда увезли наших товарищей. «Дружинники» увязались за нами. Но так как нас было больше, нападать они не рискнули. Внушительная наша масса подействовала и на милицию. Наши задержанные были освобождены. Часа через два, видимо, подействовала и телеграмма, посланная Щелокову. Милиция убрала пьяных рабочих, в том числе и особо скандальную женщину. Дружинникам были даны какие-то указания, и они стали вести себя корректнее. Я думал, что все обошлось благополучно, но, оказалось, несколько человек, в том числе Сергей Петрович Писарев, были избиты. По-видимому, когда мы были на телеграфе.
12 октября, в последний день процесса, и милиция, и «дружинники» вели себя корректно. Мы приписывали это вчерашней нашей телеграмме. Но вот я замечаю, появился известный мне «большой чин» из КГБ. Он о чем-то поговорил со своими, а те потом пошли к милиции и «дружинникам». «Чин» этот уехал, но потом появился снова. Создавалось впечатление, что он что-то готовит. Вскоре выяснилось: у нас из закрытой автомашины выкрали цветы, приготовленные для адвокатов, которые у нас были главными героями. До нас уже дошло содержание их речей. Говорили о них, особенно о выступлениях Каллистратовой и Каминской, с восхищением. Кто-то пустил шутку: «Если бы не эти две бабы, то пришлось бы сказать, что в Московской адвокатуре нет настоящих мужчин». Но шутнику возразили сразу в несколько голосов: «Мужчины тоже вели себя достойно».
Меж тем конец суда приближался. И все больше чувствовалась какая-то напряженность, подготовка чего-то со стороны КГБ. «Большой чин», прибыв в три часа, уже больше не отлучался. От него бегали посланные им, явно к телефону. Ему приносили записочки. Якир, Красин, я и еще кое-кто собрались и решили сказать всем нашим: «Держаться компактно и ни на какие провокации не поддаваться».
В пять часов вечера суд закончился. С большим трудом нам удалось вручить цветы адвокатам и прокричать слова привета увозимым осужденным. В это время подошла машина, заполненная молодыми ребятами. «Большой чин» громко спросил: «А остальные?» С машины ответили: «Сейчас подъедут».
— Надо немедленно уходить и сразу же рассеиваться! — сказал я своим. Начали быстро уходить. Мы с женой и с нами еще человек пять-шесть уходили последними. У первого уличного перехода мы только шагнули на мостовую, как сзади скрипнули тормоза авто. Мы отпрянули на тротуар и тут же услышали: «Что ты тормозишь! Дави их, дави!» Это сказал своему шоферу «большой чин». Это его машина скрипнула тормозами. Сказал так, чтоб слышали мы. Жена ему ответила словом, которое он заслужил. И тоже так, чтоб он услышал.
После мы узнали от «дружинников», что на шесть часов вечера было назначено нападение на нас каких-то ребят с заводов. Среди дружинников — заводских комсомольцев, общавшихся с нами все три дня, появились такие, что начали нам сочувствовать. «Публика» в зале, послушав процесс, тоже без большого энтузиазма восприняла приговор. Я сам разговаривал с работницей, членом партии, которая после суда пришла к нам на квартиру и рассказала, как их готовили к процессу, — говорили, что будут судить антисоветчиков, шпионов. Привозили их в суд в восемь часов, а в девять заводили в зал, и они сидели, занимая места, не им положенные, — места друзей и родственников.
Считая, по-видимому, меня виновником срыва «операции» у здания суда, в КГБ решили «проучить» меня в тот же день. После суда я, как и в предыдущие дни, поехал к Костерину. Он, хотя и был бодр духом, от февральского инфаркта физически так и не оправился. Поэтому я старался бывать у него почаще, а в дни суда — ежевечерне. И днем звонил, информируя о ходе событий. Возвращались от Костерина часов около девяти вечера. Ездивший вместе со мной прибывший на процесс из Харькова Генрих Алтунян обратил внимание, что следующая за нами оперативная машина КГБ наполнена до предела — пятеро с шофером. Я махнул рукой на его замечание.
Дома у нас был Рой Медведев. Поговорив, пошли провожать его до метро. Генрих несколько отстал от нас. А когда я, простившись с Роем, возвращался, то увидел, что на Генриха явно напал один из моих постоянных «топтунов». Я бросился Генриху на помощь. И тут к нам подлетела, прямо на тротуар, та самая автомашина, о которой мы говорили. Только было в ней теперь четверо. Пятый стоял около нас. Трое высыпали из машины и бросились к нам. Я употребил в дело свою палку и заставил их отступить. Одновременно они засвистели в пять милицейских свистков. И тут же, почти немедленно, появилась дежурная машина милиции. Нас посадили в нее и повезли.
В 7-м отделении, куда нас доставили, все было готово к нашему приему. Несмотря на то, что было уже более одиннадцати часов вечера, в отделении находился заместитель начальника — капитан милиции, который сразу же предложил нам с Генрихом писать объяснения. Но я потребовал сначала экспертизы на алкоголь. Я прекрасно видел, что все мои «топтуны» пьяны, а это был козырь против них. Я так и сказал: «Разве вы не видите, что они пьяны? Не думаете же вы, что мы, трезвые, вдвоем напали на эту банду. Напали они. Им и объяснение писать. А пока давайте экспертизу». Начались обычные в таких случаях проволочки и отговорки. Меж тем старшего их моих «топтунов» в тепле развезло, и он уснул. Тут появилась Зинаида Михайловна, а вскоре начали прибывать и наши друзья. Зинаиде от метро позвонили, что нас с Генрихом забрала милиция, и она, предварительно позвонив друзьям, побежала к нам на выручку. Пьяная компания теперь могла быть разоблачена и без экспертизы — свидетелями. Я потребовал фамилии и адреса нападавших. Капитан изворачивался, как «уж под вилами», и наконец сказал: «Завтра утром у начальника отделения».
Больше ждать здесь было нечего. И мы разошлись по домам. Провокация была, таким образом, сорвана, но мне хотелось, кроме того, проучить «топтунов», чтоб они больше не нахальничали. Поэтому на следующее утро пошел к начальнику отделения. Он ничего мне не сказал, отговорился тем, что еще не разобрался с этим делом. Я пришел на следующее утро. Он, очевидно, увидев меня в окно, выбежал навстречу и на ходу сказал, что его срочно вызвало начальство. Сел в машину и уехал. И на следующее...
Он уклонялся от встреч, изворачивался, придумывал отговорки, но в конце концов не выдержал: «Ну, зачем вам их фамилии? Ведь вы же прекрасно знаете, кто они. Да и что вы с ихними фамилиями сделаете? Их уже все равно наказали “за срыв операции”. Ведь мы с их помощью должны были оформить вам пятнадцать суток, а вашему приятелю дело «за хулиганство», а они, идиоты, нализались и все сорвали».
Так фамилий я и не узнал.
А жизнь меж тем шла своим чередом и приходилось считаться с ее неумолимыми законами. Вот остановилось и горячее сердце Алексея Евграфовича.
Алексей Костерин умер 10 ноября в девять часов двадцать минут. Никто, разумеется, ие предполагал, что он будет жить вечно. Но в нем было столько оптимизма и юношеского задора, глаза его сверкали так молодо, а смех был столь заразителен, что никто из нас не думал о худшем. Да и Алексей не позволял нам обращаться к таким мыслям. Он по-прежнему шутил, заразительно смеялся, обсуждал с друзьями перспективы демократизации нашей жизни. Поэтому, когда произошло страшное, мы все были поражены, потрясены, оказались в столь шоковом состоянии, что в первый день не смогли ничего предпринять — ни оповестить друзей и родных, ни сообщить в организацию писателей, членом которой он состоял со дня ее создания.
Каково же было наше удивление, когда на следующий день (11 ноября) наши представители — племянница Ирма Михайловна и один из его друзей Петр Якир, — прибывшие около двенадцати часов в Союз писателей, узнали, что там все известно. Больше того, они уже назначили время кремации — шестнадцать часов 12 ноября, то есть оставалось в нашем распоряжении всего около суток. Наши представители, разумеется, запротестовали. Петр Якир сказал: «Этого времени, конечно, хватит на то, чтобы сжечь мертвое тело. Но нам надо еще и проститься с покойным». И вот тут впервые были произнесены слова, которые затем сопровождали нас вплоть до печки крематория: «Вам что, демонстрация нужна? Этого мы вам не позволим!»
Наши представители обратились к Ильину, сослались на положение, по которому для усопших ветеранов ССП предусмотрено давать объявление в печати о смерти, месте и времени прощания с покойным и похорон, публиковать некролог, предоставлять для прощания с покойным и для гражданской панихиды место в Доме литераторов, хоронить за счет средств Литфонда на Новодевичьем кладбище, — и попросили все это для Костерина — члена ССП со дня его основания. Но во всем этом было отказано. И опять под девизом — «Мы вам не позволим устраивать демонстрации». Под конец все же «смилостивились» и взяли на средства Литфонда оплату катафалка и кремации. Однако нам пришлось заявить, что мы откажемся и от этой милости, так как Литфонд так спланировал подачу катафалка и доставку гроба, что мы могли видеть покойного только в течение тех нескольких минут, когда он будет находиться на постаменте в крематории. Тогда Литфонд пошел на уступки: согласился, чтобы гроб с покойным был выставлен на один час в похоронном зале морга, оплатил в крематории двойное время, то есть предоставил нам постамент и трибуну на полчаса, и арендовал помимо катафалка еще и два автобуса (впоследствии Литфонд отказался оплатить счет за автобусы). Уже без Литфонда мы сняли столовую для поминок.
Таким образом, все устраивалось более или менее прилично. Но в день похорон вдруг пошли сюрпризы. Началось с того, что автобусы с людьми и венками к моргу не подпустили — остановили метров за восемьсот. Кто остановил? Городская служба регулирования. По «странному» стечению обстоятельств, она выставила ровно за час до нашего приезда регулировочный пост у въезда на территорию Боткинской больницы. Правда, пост там не задержался надолго: он был снят сразу, как только мы убыли из морга. За время своего существования он проделал огромную работу — задержал два наших автобуса и... больше ничего.
Вторым сюрпризом, правда, не совсем неожиданным, оказалась усиленная забота о нашей «безопасности» со стороны милиции и сотрудников КГБ. И тех и других собралось вокруг морга немало. Парочка людей с голубыми книжечками прошла и в отделение, где тела усопших подготовляются к выдаче. После этого началось подлинное чудо. Покойника нам не выдали ни в семнадцать часов, как было условлено, ни в семнадцать десять, ни в семнадцать двадцать.
Мы заволновались. Несколько раз вызывавшийся нами завморгом бормотал что-то невразумительное и смотрел на нас умоляющими глазами. Офицер милиции, дежуривший у входа в морг, был буквально осажден моими друзьями, выражавшими свое возмущение самым энергичным образом. Но он и не пытался с ними спорить или оправдывать происходящее. Он просто заявил: «Ну что вы хотите от меня? Я вас понимаю и сочувствую вам. Но вы же видели, кто туда зашел? Против них я бессилен».
В это время новый сюрприз. Подошли товарищи, готовившие поминки, и сообщили: «В столовой нам отказали. Все было уже приготовлено, но приехали двое в гражданском на серой “Волге”, зашли к директору. Затем туда были вызваны завпроизводством и шеф-повар. После этого нашим товарищам возвратили ранее полученный аванс, по существу ничем не мотивировав отказ от прежде достигнутой договоренности».
Стало ясно, что похороны хотят сорвать. Враги прогрессивного писателя и выдающегося общественного деятеля пытались на мертвом выместить ту злобу, которая накопилась против него живого. Мы подошли посоветоваться к Вере Ивановне, и она решила: если тело покойного не выдадут немедленно, она не повезет его в крематорий, а доставит домой. Завтра или послезавтра организуем похороны без участия Литфонда. Траурный митинг проведем во дворе. Разговор наш слушал человек, с ходу названный нашими острословами — «некто таинственный в шляпе». Именно он, по нашим наблюдениям, являлся руководителем КГБистских проводов Костерина. Его такой оборот событий, видимо, не устраивал, и покойный был выдан нам немедленно.
В семнадцать часов тридцать пять минут мы установили наконец гроб на постамент и начали траурный митинг. Прошел он без эксцессов. Друзья покойного создали вокруг гроба столь плотную и монолитную массу, что никто не осмелился нарушить порядок и оскорбить нашу печаль. Из морга я уходил последним, убедившись, что никто не задержан, все унесено и все разместились в автобусах и катафалке.
Завморгом, прослушавший некролог и речи друзей покойного, шел за мной с совершенно растерянным и виноватым видом. Когда я уже был на выходе, он умоляюще посмотрел на меня и сказал: «Поймите, что это зависело не от меня». Но я не мог выразить ему сочувствия. Я считал и считаю, что человек только сам себя может сделать человеком. Во всяком случае, я не позволил бы никому вмешаться в дела, ответственность за которые возложена на меня. У нас многие (к сожалению, очень многие), как только услышат магическое слово «КГБ», могут совершать по повелению лица, представляющего эту организацию, самые позорные поступки. Но ведь от этого надо когда-нибудь и отвыкать. Надо же наконец вспомнить, что есть такие хорошие слова, как человеческое достоинство.
Движение из морга в крематорий прошло без приключений, если не считать, что водитель одного из автобусов вдруг «забыл», как от Красной Пресни проехать на Крымский мост, и повернул совсем в другую сторону. Но наши товарищи были достаточно бдительны и быстро «разъяснили» водителю, какого пути следует придерживаться. В крематории тревога наша усилилась. Подъехав, мы увидели, что двор буквально наводнен милицией и людьми в гражданском, которыми и здесь руководил «таинственный в шляпе». Только шляпы на нем уже не было. Видимо, ему стало «холодно» и во время переезда он сменил ее на шапку. Прямо как в плохом детективе!
Однако тревога наша оказалась преждевременной. У зала крематория собралось триста-четыреста друзей писателя. Плотной массой они вошли в зал сразу же вслед за гробом. При этом держались столь уверенно и сплоченно, что «люди в штатском» не осмелились вклиниться в эту массу и остались у входа в зал и на некотором удалении внутри зала. Здесь тоже была предпринята попытка затянуть начало похорон. Но наши люди, как только наступило время (19.00), подняли гроб и понесли на постамент. Служители, видимо, не посвященные в тонкости «высокой политики», включили свет, и началась вторая часть траурного митинга. В середине моей речи через микрофон послышалось: «Заканчивайте!» Через несколько минут окрик этот повторился. После этого, как я узнал впоследствии, «таинственный в шляпе» крикнул коменданту крематория: «Опускайте гроб!» Но стоящие рядом наши товарищи твердо заявили: «Попробуйте только! Еще не истекло и половины нашего времени». Сказано это было таким тоном, что комендант не стал торопиться выполнять распоряжение, а «таинственный» не осмелился его повторить.
Начал я свою речь с четверостишия из оды Рылеева «Гражданское мужество»:

Подвиг воина гигантский
И стыд сраженных им врагов
В суде ума, в суде веков —
Ничто пред доблестью гражданской.

Да, далеко не каждый, продолжил я, наделен таким качеством, как гражданское мужество. Алексею Евграфовичу, тело которого мы провожаем сегодня в последний земной путь, это качество было присуще органически.
На моих глазах совершались героические воинские подвиги. Совершали их многие. На смерть во имя победы над врагом на поле боя шли массы. Но даже многие из тех, что были настоящими героями в бою, отступают, когда надо проявить мужество гражданское. Чтобы совершить подвиг гражданственности, надо очень любить людей, ненавидеть зло и беззаконие и верить, верить беззаветно в победу правого дела. Алексею все это было присуще. И тем тяжелее нам сегодня.
Затем я рассказал о жизненном пути Костерина, сделав основной упор на его борьбе за демократию, за национальные права малых народов, особенно крымских татар, о семнадцати годах колымских лагерей и ссылки, о теперешней его правозащитной борьбе. Заканчивалась речь следующими еловами:
«Прощаясь с покойником, обычно говорят: “Спи спокойно, дорогой товарищ!” Я этого не скажу. Во-первых, потому что он меня не послушает. Он все равно будет воевать. Во-вторых, мне без тебя, Алеша, никак нельзя. Ты во мне сидишь. И оставайся там. Без тебя и мне не жить. Поэтому не спи, Алешка! Воюй, Алешка Костерин, костери всякую мерзопакость, которая хочет вечно крутить ту проклятую машину, с которой ты боролся всю жизнь! Мы, твои друзья, не отстанем от тебя.
Свобода будет! Демократия будет! Твой прах в Крыму будет!»
И вот речь эту пытались прервать. Но замысел не удался. Она была произнесена от первой до последней буквы. Никто никого не уполномочивал следить за действиями «таинственного в шляпе», и все же наши люди оказались рядом с ним и сорвали его зловещий замысел — опустить гроб посреди моей речи.
Никто никого не уполномочивал и на то мероприятие, которое оказалось в конечном итоге самым важным в объединении и сплочении массы людей, прибывших на похороны. Я имею в виду инициативу наших женщин по изготовлению траурных бантов и повязок. Пользуясь каким-то им одним ведомым чутьем, они выдавали эти банты и повязки только тем, кто пришел почтить память писателя. Из людей «в штатском» траурная повязка была только на «таинственном в шляпе». Именно по этой повязке его и отличали все наши друзья. Наличие траурных бантов и повязок дало возможность отличать своих от пришлых, превратило массу малознакомых и незнакомых людей в единый монолит. Этот пример как нельзя лучше свидетельствует, что правое дело восторжествует, как бы ни боролись против него противники этого дела. Нужна только вера.
Похороны закончились, как и было запланировано. Ушло на это ровно восемнадцать минут вместо положенных тридцати. И в этот раз победителем вышел Алексей Костерин, а не его гонители.
Первый свободный митинг после десятилетий удушающего молчания состоялся. Мой друг может гордиться. Даже смертью своею он дал новый импульс демократическому движению в нашей стране. Может гордиться и демократическая общественность. Враги прогресса и демократии, душители всего свободного и передового привлекли для операции «Похороны» большое количество специалистов, натасканных на таких делах и сделавших их своей единственной профессией. Всех этих «спецов» специально готовили — производили проигрыш предстоящих действий, намечали различные варианты, обсуждали их. А мы не готовились совсем. Мы даже не знали, кто придет на похороны. И несмотря на это мы победили. Победили потому, что на нашей стороне была справедливость, была уверенность в том, что мы делаем правое дело. На нашей стороне были и порожденные этой уверенностью смелость и инициатива.
Как бы ни судили об этом митинге теперь, но тогда у всех была уверенность, что одержана крупная победа. В связи с этим и настроение у всех было торжественно-приподнятое. Расходиться не хотелось, и все собрались вокруг автобуса. Но искушать судьбу дальше не стоило. Провокаторы могли начать действовать, могли попробовать отыграться на нас за свое поражение в борьбе с усопшим Костериным. И я, рассказав присутствующим, как, отказав нам в столовой, попытались сорвать поминки, предложил ехать ко мне на квартиру и устроить поминки там. После этого основная масса «опекунов» «отвалила» от нас. «Таинственный в шляпе», видимо, не сообразил, что даже сорок пять квадратных метров жилой площади могут вместить очень много людей, желающих дружить между собой не из корысти, а по высоким убеждениям. Во всяком случае, в мою квартиру вошли все, кто прибыл в двух битком набитых автобусах. Люди заполнили все комнаты, кухню, ванную комнату, коридор и лестничную площадку перед квартирой. И всем нашлась рюмка водки, бутерброд и чашка чаю. Кстати, все это было организовано без участия хозяев квартиры, даже неизвестно кем. Нашлось всем и теплое дружеское слово. Траурный митинг продолжался и здесь. Только поздней ночью оставили мой дом жена покойного и его ближайшие друзья.
Думаю, что все присутствовавшие на похоронах унесли с собой светлую память о большом человеке и чувство удовлетворенности тем, что каждый из них с достоинством и честью выполнил свой гражданский долг.
Я тогда тоже испытывал чувство удовлетворения исполненным долгом. И если бы мне предстояло заново организовать этот митинг и я знал, что за этим последует снова психушка, я поступил бы так же. То, что я приобрел, значительно больше потерь.
19 ноября в семь часов утра звонок в дверь. Подхожу: «Кто?»
Отвечают: «Из Ташкента!» Предполагая, что кто-то из крымских татар, спокойно снимаю защелку. Рывок и, отбрасывая меня с пути, одиннадцать человек проносятся по коридору в комнату. Захожу туда же, вслед за ворвавшимися: «В чем дело?» — «Вот постановление на обыск. Прочтите». Читаю: «Следователь по особо важным делам прокуратуры Узбекской ССР, советник юстиции Березовский установил в ходе следствия по делу Бариева (крымский татарин) и др., что на квартире Григоренко П.Г. могут находиться документы, содержащие клеветнические измышления на советский общественный и государственный строй. Постановил произвести обыск». Постановление утвердил прокурор Москвы Мальков. Все по форме — подписи, печати. Требую, чтоб мне представили всех. Представляется Березовский, показывает документ, говорит: «Остальные со мной, помогают мне».
— Нет уж, будем действовать по закону. Пусть представляются все. — В ответ на попытку Березовского возражать показываю соответствующую статью УПК. Приходится Березовскому примириться. И оказывается, что семеро — работники Московского КГБ, трое — «понятые». Так потом и пошло. Березовский, как оказалось, совершенно не знает УПК, и мы в течение всего обыска тыкали его носом в этот кодекс. Ко всему он оказался еще крайне неумным и амбиционым, поэтому обыск вышел очень веселым. Словив его на очередном незнании, мы хохотали, а он ворчал: «Грамотные, все знают, а занимаются антисоветчиной».
Первая серьезная стычка у меня с Березовским произошла из-за понятых. Они привезли их, судя по документам, из другого района Москвы. Я запротестовал. В лицо их я не знаю. А понятых мне должно знать. Иначе могут дать вместо бескорыстных понятых своих работников. Так впоследствии и оказалось. Когда мне были найдены настоящие понятые, эти, привезенные, приняли участие в обыске. Но пока это еще неясно, и мы в тупике: я не хочу этих, а других нет. Но господин случай всегда наготове. Звонок в дверь. Стоящий у двери КГБист открывает и впускает Леню Петровского, внука известного большевика Григория Петровского.
— Ваши документы? — Леня работал в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, и он предъявляет свой пропуск. Название учреждения в нем записано так, что в глаза бросается ЦК КПСС, а прочее мало заметно. И КГБист кричит из коридора: «Вот здесь товарищ из ЦК партии, может, он согласится остаться понятым?» Леня соглашается. Спрашивает моего согласия. Я «неохотно» соглашаюсь. Лучше трудно придумать. Леня — наш человек. Спрашивают: «Второго, может, возьмем из тех, что привезли мы?» — «Нет!» — твердо стою я на том, чтоб второго взяли со двора. В конце концов идут во двор и приводят малознакомого мне пенсионера из соседнего дома. Этот инцидент улажен. Начинается обыск. Все роются. Я с помощью Лени развлекаюсь тем, что ловлю Березовского на незнании УПК. Помогает и Мустафа Джемилев, хотя он моя боль. Ведь надо же так случиться. Мустафа уже несколько месяцев скрывается от ареста и ни разу ко мне не заходил. А вчера вечером пришел. И хотя у него имелся надежный ночлег, мы предложили ему остаться у нас. Он согласился. А утром этот обыск. Сработал щелевой закон. Мустафа в руках КГБ.
Опять звонок в дверь, входит Володя Лапин. Проверяют документы, обыскивают. Он «чист». Значит, знал, что идет на обыск. Подсаживаюсь к нему. Выясняю, он из Верховного суда. Сегодня рассмотрение в Верховном суде кассационной жалобы пяти осужденных за демонстрацию на Красной Площади. Все наши там. Ждут решения. Я тоже должен быть там.
Володя говорит:
— Мы все забеспокоились, почему вас нет. Петя (Якир. — П.Г.) попросил меня пойти позвонить по телефону. Звоню, никто не отвечает. Прихожу, сообщаю. Петя говорит — этого не может быть. Зинаида же Михайловна «разводящая» («разводящими» в шутку называли тех, кто во время процессов и других важных мероприятий оставался на всем известном телефоне, куда мог позвонить любой из наших и получить иформацию). Она не могла уйти от телефона. Значит, у них обыск. Петя, — продолжал Володя, — предложил мне очистить карманы. Мы взяли такси и поехали. Подъехали за два дома к вам, и Петя сказал: «Иди к ним в квартиру. Если через пять минут не вернешься, я еду обратно и сообщу “корам” (так мы называли иностранных корреспондентов), что у Григоренко обыск» — закончил Володя.
Часа через два в квартиру потоком пошли наши друзья. Когда появилась первая их группа, старший над КГБистами Врагов Алексей Дмитриевич ехидно сказал: «А ну выворачивайте ваши карманы, выкладывайте свой «самиздат»». На что Виктор Красин ему с издевочкой ответил: «Кто же несет с собой “самиздат” в квартиру, где идет обыск?»
— А откуда вы знаете, что здесь обыск?
— Что — мы! Весь мир это знает. Уже и «Би-Би-Си», и «Голос Америки», и «Немецкая волна» сообщили об этом.
Для КГБистов это было чудом. Они так и не поняли, каким образом Англия, Америка и Германия знают о том, что происходит на Комсомольском проспекте в квартире, из которой никто не выходил. А наши, глядя на растерянные лица КГБистов, хохотали.
А люди меж тем все подходили и подходили. Набралась полная квартира. Это уже был не обыск, а толкучка. Наши закусывали, пили чай. Потом появилась и вареная картошка. Все говорили. Шум стоял невероятный. На обыскивающих никто не обращал внимания. Они с трудом протискивались между нашими друзьями. Их правило «на обыске всех впускать и никого не выпускать» работало против них. Если бы надо было действительно искать улики, то в такой обстановке невозможно было бы ничего найти. Вся квартира переполнена людьми. На площади сорок пять квадратных метров не менее пятидесяти человек. Но обыскивающие ничего не искали. Они брали все написанное мною на машинке и от руки, брали все изданное вне СССР, даже произведения Горького, Короленко, Шевченко. Забирали даже вырезки из советской прессы.
Когда я спросил у Березовского, зачем они берут эти вырезки, он ответил: «Вы же их держите. Значит, вам они нужны. А раз нужны, мы должны их у вас изъять». Я в это время еще пытался продолжать занятия кибернетикой. И все мои записки и вырезки, относящиеся к этой области, были изъяты. Никто их в КГБ никогда, конечно, не читал, но подшили в мое уголовное дело и, доказывая психическую невменяемость, козыряли тем, что в моем деле двадцать один том антисоветских материалов. Фактически же все это с точки зрения моего дела — макулатура. Для меня же все это огромные потери. Таким образом ушли от меня материалы моей научной работы, личная переписка, черновики различных документов, как получивших распространение, так и не выбравшихся из моего письменного стола.
Конфликт возник у меня из-за машинописного экземпляра книги воспоминаний моего друга Василия Новобранца «Записки разведчика», с его дарственной надписью. Когда я потребовал объяснить, почему эта книга изымается, мне показали в авторском предисловии следующую фразу: «Сталин умер, но посеянные им ядовитые семена продолжают давать ростки». После этого я отказался участвовать в обыске, так как изымаются документы, изъятие которых не предусмотрено постановлением об обыске. Я попросил жену дать мне подушку и ушел спать в дальнюю комнату. Но спать мне не пришлось.
Началась какая-то тревога, и по отдельным доносившимся до меня возгласам я понял, что бежал Мустафа. Жена моя, воспользовавшись толчеей, дала Мустафе надеть на себя две пары теплого белья и теплую верхнюю одежду. Наши ребята заблокировали подход КГБистам к кухне, из окна спустили бельевую веревку, а по ней спустился Мустафа. К сожалению, приземлился неудачно. При приземлении раздробил пяточную кость на левой ноге. Из-за сильной боли присел на левую ногу. Поза получилась, как для стрельбы с колена. КГБист, наблюдавший за нашей квартирой со двора, увидел в этой позе опасность для себя и бросился удирать. Воспользовавшись этим, Мустафа с поврежденной ногой пересек Комсомольский проспект, квартал домов на противоположной стороне, выбежал на Фрунзенскую набережную и взял такси. Но уехать не успел. Подбежала погоня. Мустафа еще успел объяснить сбежавшейся публике, кто он такой, но дальше боль лишила его сил. По нашему настоянию Мустафу отправили в Институт Склифосовского. Там ему была оказана помощь, был наложен гипс, и дежурный врач приказал везти его в палату. И вот снова срабатывает щелевой закон.
Доставивший Мустафу сотрудник КГБ говорит врачу:
— В подвал, в тюремную палату!
— А основания? — спрашивает врач.
Вместо ответа КГБист показывает свое служебное удостоверение.
— Для меня это не основание, — говорит врач.
— Но это опасный преступник.
— А что за преступление он совершил?
— Никакой я не преступник, — вклинился Мустафа. — Я просто крымский татарин и борюсь за право возвратиться в Крым.
Врач, еврей по национальности, видимо, что-то слышал по этому поводу, так как решительно распорядился: «В обычную палату!» И Мустафу увезли. КГБист попытался получить разрешение установить надзор за Мустафой в палате. Врач не разрешил. Благодаря этому Зинаиде Михайловне на следующий день удалось выписать Мустафу и увезти к нам домой. И вот гримасы нашей жизни. Почти два месяца прожил он у нас, пока не сняли ему гипс. Потом уехал. И еще почти четыре месяца был на воле. Когда меня арестовывали 7 мая, он присутствовал при этом, но его и тогда не взяли. Был он арестован только через месяц после меня.
Закончился обыск тоже скандально. Фактическому руководителю обыска работнику КГБ Врагову Алексею Дмитриевичу надоело возиться, и часов в восемь часов вечера он что-то пошептал Березовскому. После этого кучу отобранного, но не записанного еще в протокол, а также все находившееся в ящиках моего письменного стола сгребли в мешок и опечатали сургучной печатью «КГБ—14». Опечатав, Березовский положил печать к себе в карман и сказал мне:« Завтра мы пригласим вас в прокуратуру, чтобы вскрыть мешок и переписать, что в нем».
— Я не приду, — спокойно сказал я. — Можете вскрывать сами.
— Как же так? — удивился Березовский.
— А так. Я не могу отвечать за содержимое мешка, который находится у вас вместе с печатью, которой он опечатан. Чтобы я участвовал во вскрытии, вы должны оставить у меня или мешок или печать.
Но Березовский был так глуп, что не понял моего требования и увез с собой и то и другое. Когда на следующий день он позвонил мне, я ему снова сказал, что мое присутствие там не нужно: «Вы за ночь могли в мешок подложить все, что угодно». После этого до Березовского, очевидно, дошло, в какое положение он себя поставил, и он приехал лично просить меня, но я был тверд. Кстати, я знал, что у меня в столе лежало письмо Поремского. И хотя никаких связей у меня с НТС не было, но это письмо могло быть использовано для обвинения меня в таких связях. Поэтому я твердо решил использовать их ошибку для того, чтоб назвать указанное письмо КГБистской фальшивкой. Они, видимо, это поняли, и письмо НТС в протокол обыска не попало.
По поводу обыска я написал Руденко. Я хорошо знал, что ответа не будет. Но этот обыск — очень удобный повод рассказать о чирчикских событиях (в связи с упоминанием дела Бариева) и показать истинную роль советской прокуратуры как вспомогательного органа КГБ, учреждения, которое якобы призвано следить за единообразным применением законов, за соблюдение законности, а фактически является аппаратом, подбирающим законы, оправдывающие беззаконные действия, неприкрытый произвол КГБ. Таким это письмо и получилось.
Я понимал, конечно, что обыск это «первый звонок» к посадке. Поэтому писал письмо Руденко, не ограничивая себя выражениями, единственно, что соблюдал, — такт. Грубости и бестактности не допускал, но не из-за боязни чего-то, а чтобы не унижать свое достоинство и не терять уважения друзей. Их круг в это время был уже довольно обширным. Я знал, по сути, всех известных тогда правозащитников. Правда, с такими фигурами, как Александр Солженицын и недавно появившийся на правозащитном горизонте Андрей Сахаров, личного знакомства у меня тогде еще не было.
Как-то, уже зимой, зашел к нам Юра Штейн. Мы знали и любили не только его, но и всю семью: жену Веронику и девочек — Лену и Лилю. Особенно восхищались мы девочками, их поведением во время оккупации советскими войсками Чехословакии. Семья Штейнов была в это время в гостях у своих родственников в ЧССР. Когда в эту страну вторглись советские войска, девочки очень ловко и смело воспользовались своей нацией и возрастом (десять и двенадцать лет) для того, чтоб служить связными для чехословацкого сопротивления. Увлеченно они рассказывали, как, болтая или напевая по-русски, они на велосипедах без задержек пересекали заставы оккупантов и доставляли по назначению чехословацкие листовки, донесения и распоряжения. В семье Штейнов мы познакомились и с замечательным российским бардом Александром Аркадьевичем Галичем. Здесь же слушали его чудесные песни. А вот теперь Юра явился вестником еще одного выдающегося события.
— Петр Григорьевич, хотите встретиться с Александром Исаевичем?
— Юра, я же тебе говорил уже, очень хочу, но отрывать его от дела ради того, чтоб удовлетворить свое любопытство, считаю недопустимым.
— Но он сам хочет видеть вас.
— Это другое дело. В таком случае я готов хоть сегодня.
— Нет, это же надо подготовить. Александр Исаевич просил спросить у вас, где бы вы хотели встретиться с ним. Есть у вас подходящее место или вы ему доверите подобрать таковое?
— Доверяю ему вполне.
Несколькими днями позже Юра сообщил название деревни в нескольких десятках километров от Рязани, где меня в условленное время будет ожидать Александр Исаевич. Подробно рассказал, как найти деревню и нужный дом в ней, не спрашивая ни у кого.
В назначенный день я вышел из дома рано утром, хотя встреча была назначена на поздний вечер, а езды туда в общей сложности не более пяти часов. Я поторопился выйти, чтобы иметь достаточно времени на избавление от «хвостов». Но «топтуны» в этот день как взбесились. Пока дошел до магазина в полуквартале от дома, обнаружил троих. Что это? Что-то почувствовали? Или я, может, внимательнее наблюдаю сегодня. Попробую «рубить». А не удастся — не поеду. Незачем вести «хвост» туда, где работает Исаич.
«Хвосты» действительно сегодня были особенно настырными. Только около пяти часов вечера удалось мне оторваться от них. Пошел на последнюю проверку. Нет. И я отправился на Казанский вокзал. Билет до Рязани был уже у меня в кармане. Друзья, из тех, кто пока что ходят без «хвостов», еще с утра взяли мне билет и доставили на квартиру. Сел не в рязанский поезд. Сошел с него на первой же остановке. Дождался рязанского. Вошел в него. Пока как будто без «хвоста». По дороге читаю и одновременно приглядываюсь к обстановке и людям. Ничего подозрительного. Но... чем черт не шутит. Иду еще на одну проверку. Схожу на глухом полустанке, не доехав двух-трех пролетов до Рязани. Никто не сошел здесь не только из моего вагона, но и со всего поезда. И это спасло нашу встречу. Я был так насторожен, что если бы хоть один человек сошел здесь, я вернулся бы в Москву. Но никто не сошел. И следующим поездом я прибыл в Рязань.
Теперь скорее мчаться к автобусу. Мне сказали, что последний уходит в двенадцать ночи, а я прибыл без пяти двенадцать. Но у меня не было уверенности, не притащил ли я все-таки с собой умного филера. Ведь мой выход на полустанке, думал я теперь, «на дурачков». Умный филер на эту удочку не поймается. Он поедет до Рязани и там дождется меня. Поэтому я пошел в сторону, противоположную той, что нужна мне. Сделав несколько вольтов в пристанционном районе и убедившись, что никого нет, пошел к автобусу. Последний давно ушел, но люди чего-то ждут. Выясняю. Оказывается, бывают такси и «леваки» — шоферы, работающие на грузовиках. Решаю ждать. Прошло несколько такси. Даже не остановились. Наконец одно останавливается. Подбегаю. Говорю, куда. Нет, не поеду: далеко, дорога заметена. И хочет трогаться. Достаю тридцатку. Единственную в моем кармане. Протягиваю: «Пойми, дорогой, что мне позарез туда надо, а завтра мне на работу». С неохотой соглашается, предупреждает: «Но только до первого заноса. По заносам не поеду. Застрянем, а у меня и лопаты нет». Однако мне повезло. Первые заносы появились уже в виду моей деревни. Я с радостью простился с таксистом и от души поблагодарил его. Он не только доставил меня, но под конец проявил великодушие. Вернул мне десятку из заплаченной мною тридцатки. Я помчался в деревню. Дом нашел сразу. Только окном ошибся. Постучал хозяйке, но раньше нее подбежал к окну Александр Исаевич. Видимо, упреждая меня, не давая возможности назваться, он проговорил сквозь стекло: «Федор Петрович? А я Петр Иванович. Сейчас открою вам. Идите к сеням». И он указал от себя вправо. За ним виднелся силуэт старухи. Александр Исаевич что-то ей говорил. Я понял только фразу — это ко мне.
Двери открылись, я шагнул в сени и попал в крепкие объятия. Быстро прошли через хозяйкину половину, и вот мы в большой избе с огромной деревенской печью и маленьким закутком за нею. Закуток играет роль своеобразной кухни и столовой. В избе — простой, грубой работы деревенский стол, деревянная же скамейка — на Украине такую называют «ослон» — и пара тяжелых грубой работы стульев. В комнате довольно прохладно, но я раздеваюсь. Александр Исаевич сразу же обратил внимание на мои легкие ботиночки и предложил их сменить на валенки. Я попытался отнекиваться: «Вы сами как?»
— Я привык к этому, — показал он на огромные зэковские бахилы.
Пришлось согласиться.
— Голодны? — спросил он. — Сейчас будем ужинать.
Я взглянул на часы. Было половина второго.
— Поздновато, — сказал я, — хотя, честно говоря, есть я очень хочу. По существу, еще не ел сегодня. Весь день «хвосты рубил». — И я начал рассказывать об этом.
Александр Исаевич подошел в это время к столу, вынул из кармана фуфайки и положил на стол стопку бумаги размером в четвертушку писчего листа. Рядом лег остро отточенный карандаш. После этого направился в свою своеобразную кухню и начал готовить ужин.
— Спиртного употребите? — спросил он оттуда.
— Я не очень охочий до этого, но разве, по русскому обычаю, для встречи.
— Я совсем не употребляю, но ради встречи тоже согрешу.
Тем временем я продолжал осматривать комнату, и мой взгляд нет-нет да и тянулся к стопке бумаги на столе. Солженицын заметил это.
— Что, мои орудия производства интересуют?
— Да! Честно говоря, никак не пойму, зачем вам бумага такого размера?
— Сейчас объясню, — сказал он и вышел из комнаты. Почти тут же вернулся и показал стопку такой же бумаги, только плотно исписанной мелким, бисерным почерком. Написано так убористо, что с четвертушки наверняка получится страница машинописи, через полтора интервала. — Это итог дневной моей работы. Перед тем, как ложиться спать, я его должен убрать из дома, и уж больше никогда с ним не встречусь. То, что накапливается в процессе дневной работы, я никогда не оставлю там, где работаю. Если мне нужно выйти, я кладу в карман и написанное, и чистые листочки. Где бы я ни жил, у меня в разных местах подготовлено несколько тайников. Если появляется кто-то чужой и тем более подозрительный, все написанное и чистая бумага идет в тайник. Я подчеркиваю: и чистая бумага, и карандаш. Вокруг меня всегда должно быть не только чисто, но и без намека на то, что я работаю. Вот вы постучали, я — все в карман. Если бы вас не узнал, переправил бы все из кармана в тайник.
Тем временем готов и ужин — по кусочку свиного сала, черный хлеб, луковица, перловая каша-концентрат. Появляется и флакон из-под духов. В нем на треть спирт. Налили по несколько капель, разбавили водой и чокнулись. Воспоминание об этой «выпивке» всегда вызывает у меня, и наверно всегда вызывать будет, ощущение разведенного спирта во рту и тепла на сердце. Не торопясь ели, и лилась беседа. О чем? Теперь трудно все вспомнить, да, может, и не надо, поскольку два собеседника по прошествии нескольких лет одну и ту же беседу вспоминают по-разному. Беседу же с великим человеком всегда «запоминают» в выгодном для себя свете. Я сказал «с ВЕЛИКИМ» и не собираюсь спорить с теми, кто с этим не согласится. Я пишу не научный трактат. Я вспоминаю прошлое. И память того времени отложила у меня в душе чувство соприкосновения с Великим. Нет, я не культ Солженицына проповедую. Жизнь выработала во мне устойчивый иммунитет против всякого культа. Да в то время я еще и не так много знал о Солженицыне.
«Один день Ивана Денисовича» мне не понравился. Я его просто не понял. Принял за книгу, прославляющую покорность. Только потом, когда немного улегся шум от выдвижения этой книги на Ленинскую премию, с помощью жены дошел до понимания истинной ценности этого произведения. «Раковый корпус» произвел большое впечатление, но тоже шедевром мне не показался. Из «В круге первом» мне удалось прочесть лишь несколько глав. А об «Архипелаге ГУЛАГ» я только во время этой встречи услышал от самого Солженицына. Так что чувство сопричастности с ВЕЛИКИМ шло от самой этой встречи. Но, повторяю, это не было чувство преклонения, культового почитания. Говорили мы как равные и оба заинтересованные. Незаметно я рассказал о себе, он о себе. Он больше всего интересовался событиями моей военной службы, я, как ни странно, его довоенной жизнью.
Закончился ужин, а беседа шла. Но наконец Александр Исаевич сказал: «Надо спать, а то завтра будем, как сонные мухи». Мне, как почетному гостю, он предложил печку, на которой сам любил спать. Моя слабенькая попытка оставить это место за ним разбилась о его твердую решимость. Он лег на раскладушке. Некоторое время полежали молча. Потом кто-то из нас что-то спросил у другого, и беседа потекла вновь. Разговаривали лежа. Потом мне стало неудобно, я присел на краю печки. Через некоторое время сел на кровати и Александр Исаевич. Долго так говорили. У Солженицына, по-видимому, замерзли ноги, и он поднялся, надел бахилы. Начало рассветать. Александр Исаевич, разговаривая, вышел в задние сени, вернулся с ведерком картофеля. Подошел к кухонному закутку, взял котелок, налил в него воды, начал чистить картошку. Я сполз с печки, подсел помогать. Начистили картошки, помыли, поставили на электроплитку и решили идти на прогулку в лес, который начинался прямо от огорода нашей хозяйки. Солнце едва окрасило багрянцем край неба. Лес стоял в снегу тихий, неподвижный. Такое чудесное утро, чисто русскую природу невозможно забыть. Гуляли, видимо, около часа. И так увлеклись разговором, что чуть не забыли о картошке. Кто-то (кажется, я — люблю, грешник, поесть) вспомнил. Пришли, котелок бурлит, картофель готов. К картофелю снова по кусочку сала, луковица, соль, растительное масло. Снова накапали в рюмки спирта. После завтрака снова ушли в лес. Оба чувствовали себя бодро, здорово. Что не спали, о том даже не вспомнили. Пришли проголодавшиеся, усталые, но веселые, удовлетворенные. Быстро сварили суп гороховый и какую-то кашу (то и другое из концентрата), поели и пошли к автобусу.
И еще раз возвращаюсь я к вопросу: о чем же говорили? И снова я не берусь ответить на этот вопрос. Одно могу сказать твердо, что новую революцию в России не планировали и не обсуждали, как отстранить от власти Брежнева и его клику. И еще одно твердо знаю. Ни разу не испытал того неприятного чувства, когда вдруг становится не о чем говорить и надо мучительно искать тему дальнейшей беседы. Мы тем не искали. Они сами бежали, перегоняя друг друга. Так и разошлись мы, не вычерпав их. Я помню почти все, что мы говорили, но помню, как я уже говорил, по-своему, и потому рассказывать не буду. Напишу только об одной из этих тем. Напишу потому, что есть тут моя вина, мой долг, и, кажется, теперь уже неоплатный.
Александр Исаевич уже к концу нашей второй лесной прогулки сказал: «Петр Григорьевич, ваш долг перед людьми и Богом написать историю последней войны». Кстати, главной темой наших бесед того дня была именно эта война. Александр Исаевич, по-видимому, что-то выяснял для себя, и я, кажется, удовлетворял его потребность. Но тут я честно сознался, что эта работа мне не по плечу. Я объяснил и причину.
— Этой работе, — сказал я, — надо отдать себя всего. А я не могу. Вы видите, как власти давят. Мой отход от движения может быть неправильно понят, может деморализовать моих молодых друзей. Да и не смогу я сидеть в «башне из слоновой кости», когда друзья мои идут в тюрьму, на плаху.
— Надо, Петр Григорьевич, — настаивал Солженицын,— надо дегероизировать войну, показать истинную сущность ее. — Подчеркивая произносимое голосом и как бы диктуя, он говорил: — Я не вижу другого человека, который мог бы сделать это. Преступно допускать, чтоб такой человек бегал по судам и писал воззвания в защиту арестованных, воззвания, на которые власти не обращают внимания.
Поддаваясь его напору, пообещал, что постараюсь оторваться от текущих правозащитных дел, но, честно говоря, ничего не сделал, чтобы уйти от них в науку. Менее чем через полгода после нашей встречи я был арестован, затем более пяти лет в психушке. При аресте все военно-исторические записи изъяты. В психушке по военной истории ничего читать не позволяли. Очевидно, и КГБ понимал то, что Солженицын. Жене так и сказали: «Этим (военной историей. — П.Г.) ему как раз и не надо заниматься». Но не буду оправдываться. Наверно, можно было решительнее оторваться от текучки и кое-что написать о войне.
Разговор о моем долге в ту встречу шел до самого автобуса. Исаевич проводил меня до остановки у сельского клуба. И всю дорогу вдалбливал свой совет — писать. Этот клуб — старое здание, видимо, помещичий дом с колоннами. Подошел автобус. Мы обнялись, троекратно облобызались, и я вскочил в машину. Тут же она отошла. Было пять часов вечера. Прошло пятнадцать с половиной часов с того момента, как мы увиделись. Я смотрел в заднее окно и видел человека, который за пятнадцать часов непрерывной беседы стал близким и родным. Он неподвижно стоял и смотрел вслед автобусу. Так и остался он в моей памяти — в зэковской фуфайке, бахилах и ушанке на фоне белых колонн старого дома.
Когда я вернулся домой, жена сказала: «Ну и наделал же ты шороху. “Топтуны” сбились с ног, тебя разыскивая. Телефон “оборвали”. Да вот они звонят. Наверно, тебя видели и хотят убедиться, что ты пришел. Не бери трубку, я сама». Она подошла к телефону, взяла трубку. На просьбу: «Петра Григорьевича!» ответила: «Пришел, пришел! И за что вам только деньги платят. Столько вас, молодых лоботрясов, и за одним стариком не уследили». Тот на другом конце покорно все выслушал, так обрадовались моему возвращению. На следующий день я увидел, что слежка стала плотнее. Чем это было обусловлено — моим позавчерашним исчезновением, или приближающимися выборами, или подготовкой моего ареста? Не обращая внимания на сгущающиеся тучи, на участившиеся обыски и вызовы правозащитников в КГБ, мы продолжали развивать и совершенствовать наше главное оружие — гласность. Ко дню выборов — 16 марта 1969 года — я написал письмо в избирательную комиссию и в газеты «Известия» и «Московская правда», а следовательно, в «самиздат» и через него за границу. В письме говорилось:
«Не желая доставлять излишние хлопоты агитаторам, сообщаю вам, что не приду к избирательной урне.
Причины:
1) У нас нет выборов. Есть голосование за того единственного кандидата, которого выставили те, кто стоит у власти сегодня. Придут ли люди или не придут, этот единственный кандидат будет «избран». Следовательно, выборы — это пустая комедия, нужная тем, кто стоит у власти для того, чтобы продемонстрировать перед заграницей, что весь народ поддерживает их. Я не желаю участвовать ни в каких комедиях. Поэтому пойду на голосование только тогда, когда мой голос будет что-нибудь значить.
2) Наши депутаты не обладают никакой реальной властью и даже правом голоса. Им позволяют высказываться только для того, чтобы одобрять политику и практическую деятельность хорошо спевшейся группы высших правителей. За все время действия нынешней конституции не было случая, чтобы кто-нибудь из депутатов любого ранга выступил против произвола властей. А ведь были времена, когда истреблялись десятки миллионов ни в чем не повинных людей, в том числе подавляющее большинство «избранных» народом депутатов.
Теперь судите сами, могу ли я участвовать в избирательной комедии, имеющей целью выразить доверие правительству, пытающемуся увековечить свою власть методами произвола?!»
Продолжая действовать с прежней активностью, я чувствовал, что тучи надо мною сгущались. Где-то в начале апреля мы с женой шли по Комсомольскому проспекту. Сзади послышались нагоняющие шаги, затем раздался приглушенный голос: «Не оборачивайтесь. Слушайте внимательно: против вас готовится провокация. Будьте осторожны с новыми знакомствами». Шаги удалились в сторону, видимо, в ближайший проходной двор. Когда через некоторое время мы оглянулись, сзади уже никого не было. Но мы не сомневались: весть подал кто-то из наших друзей. Можно было не сомневаться в правдивости услышанного. Мы уже не раз получали дружеские предупреждения из тех же КГБистских сфер. Только иными способами. Например, запиской, составленной из вырезанных из газеты слов и букв, которые наклеивались на бумагу. Были, выходит, и там сочувствующие нам. И в данном случае они избрали весьма рискованный способ предупреждения. Видимо, дело срочное. И, действительно, дня через два раздался телефонный звонок.
— Петр Григорьевич? Мне надо увидеть вас.
Не знаю, как бы я среагировал на этот звонок, если бы не было предупреждения. Но в данном случае безусловно незнакомый голос прозвучал для меня враждебно. Стараясь не показать своей настороженности, я как можно спокойнее сказал:
— Ну что ж, заходите, если надо.
— Ну что вы? К вам я не могу.
— Почему?
— Ну вы же знаете, как за вашим домом наблюдают.
— Ну, если вы это знаете, то должны знать, что и телефон у меня прослушивается. Но мне ни то, ни другое не страшно. Я из своих знакомств и разговоров секретов не делаю.
— А мне это не подходит. Я прошу назначить мне встречу вне дома.
— Где?
— А вот комиссионный магазин на Комсомольском проспекте, где принимают на комиссию и продают заграничные вещи, знаете?
— Знаю, конечно, это рядом с моим домом.
— Ну так вот, в этом магазине, у прилавка, где продают радиоприемники.
— Нет, в магазин я не пойду. Могу подойти к магазину, встретиться с вами и пойти погулять по улицам.
— Н... ну хорошо, — колеблясь согласился он, — встретимся у магазина.
— Через сколько времени вы можете туда подойти? Мне лично надо двадцать минут.
— Нет, нет! Не сейчас. Сегодня я хотел лишь договориться о времени встречи.
— Когда же вы хотите?
—Я прошу в субботу 19 апреля в одиннадцать часов, если вам это удобно.
— Хорошо. А как я вас узнаю? Скажите какие-нибудь приметы ваши.
— Не надо. Я знаю вас.
На этом разговор закончился. Было это за три-четыре дня до субботы 12-го числа. В эту субботу он снова позвонил: «Вы не забыли о следующей субботе?» — «Я никогда не забываю о своих обещаниях». Мы с женой обсудили это весьма странное с точки зрения наших нравов событие. За сотню миль отдавало КГБистским представлением о нас как о конспиративной организации. Я встречался с сотнями людей, и никогда эти встречи не обставлялись такими согласованиями. Мы пытались представить, какой смысл имеет эта встреча. Безусловно не разговорный. Меня хотят захватить на «месте преступления» — при «передаче» мне литературы, денег, директив от НТС. Для этого и не надо было передачу производить. Достаточно схватить нас вместе, увести обоих на обыск и обнаружить на нем такой пояс, как на Брокс-Соколове. Далее — просто. Он заявляет, что все в поясе — это для меня. И попробуй вывернись. Изобличенный агент НТС кается и разоблачает меня. Мы с женой задумались — что делать? Можно не пойти на встречу. Субботняя провокация сорвется. Они поймут, что мы заподозрили неладное, и постараются организовать по-другому. Решили идти на встречу и разоблачать провокацию. План такой. Мы с Зинаидой идем на встречу вдвоем — под руку. Вместе подходим и к агенту. Вблизи от нас держится группа подготовленных наших друзей. Как только агент обозначит себя (подойдет, отзовется, поздоровается), наши друзья по сигналу Зинаиды Михайловны бросаются на «агента НТС», схватывают его и сдают милиции. Именно милиции, а не КГБ, чтобы задержание было зафиксировано протоколом и чтоб при нас был произведен и запротоколирован личный обыск задержанного.
Девятнадцатого в девять утра «агент» снова позвонил:
— Петр Григорьевич, я хочу еще раз напомнить и спросить, не изменилось ли у вас что-либо?
— Не слишком ли много напоминаний? Я вам уже говорил, что мне напоминать не надо.
— Да, да, это я знаю, но позвонил, чтоб попросить вас чем-то обозначить себя. Взять, например, что-нибудь в руку, чтоб я не сбился.
— Вы бы лучше назвали свои приметы, и я бы не ошибся.
— Да нет, нет, я-то вас знаю. Это только так, для гарантии.
— Ну, хорошо. Я буду иметь в правой руке сегодняшнюю «Правду».
Чтобы наш с Зинаидой план не разблаговестился, мы рассказали о нем друзьям, собравшимся нас сопровождать, только в десять утра. Кто был тогда, я уверенно перечислить не могу. Твердо знаю, что были Мустафа Джемилев, Петр Якир, Виктор Красин и Генрих Алтунян, только накануне приехавший из Харькова. Кроме того, кажется, были Анатолий Якобсон и Юлиус Телесин. Кто еще, не припоминаю. Без десяти одиннадцать мы двинулись.
У комиссионки напряженность в воздухе носится. Приткнулись к тротуару в полной готовности три оперативные машины КГБ, много КГБистов шныряет по толпе перед входом в магазин. «Своего» агента я узнал сразу: серое демисезонное, явно заграничное пальто, серый же костюм под ним, галстук в тон и прекрасные туфли. Голова непокрыта. Пышная черная шевелюра с густой проседью, лицо худощавое, южного, похоже итальянского, типа. Стройная, подтянутая фигура. Стоял он там, где предлагал встретиться при первом разговоре, — у прилавка, где продают радиоприемники. Место для предназначавшихся ему целей великолепное. Прекрасный обзор с улицы. Можно заснять все происходящее: мой вход в магазин, подход к прилавку, встречу с «агентом». А затем он, очевидно, потянул бы меня в какой-то закрытый уголок... В общем, чудесный бы получился детективчик. А теперь что ж, крутить в обратном направлении? Его отход от прилавка, выход из магазина, подход ко мне. Нетипично. Мне очевидно, агент меня узнал, но чего-то ждет. Ему нужен чей-то сигнал. Ждем десять-пятнадцать минут. Подъезжает еще одна машина КГБ. Ба! Старый знакомый! Тот же «большой чин», который устраивал провокацию у здания Пролетарского суда во время процесса пятерки — героев 25 августа. Что же, значит, в КГБ есть специальный отдел провокаций. Во всяком случае, между судом и сегодняшним «агентом» общее лишь то, что и в том и в другом случае готовится провокация. «Большой чин» осмотрелся. К нему подошел один из сотрудников КГБ и доложил что-то. Он внимательно слушал, затем дал короткое распоряжение и пошел к своей машине. Я сказал ребятам: «Пошли! Операция отменяется!» Действительно, оперативные машины начали уходить одна за другой. Дорогой мы говорили: «Догадались о нашем намерении». У меня было чувство, что не догадались, а узнали. Но говорить я об этом не стал.
Тем временем я, чувствуя приближение ареста, начал ускоренно работать по разоблачению антинародной сущности КГБ. Я написал открытое письмо Андропову Ю.В. В «самиздат» оно ушло 29 апреля. В нем на примерах, известных мне лично, показано, чем занимается КГБ: слежка за демократически настроенными людьми, перлюстрация корреспонденции, тайные и открытые обыски у людей, критикующих беззаконные действия властей, подслушивание телефонных разговоров, распространение клеветы на честных людей через печать и систему партийной пропаганды, устройство всевозможных провокаций и создание фальсифицированных дел на людей, находящихся в оппозиции к властям. Все это проиллюстрировано примерами. На моем же примере показано, во что это обходится. Проанализировав и просуммировав все свои наблюдения, я показал, что в слежении за мною, семьей и квартирой принимает участие не менее двадцати человек. Фактически я насчитал двадцать шесть. Но чтобы подчеркнуть свою объективность, отбросил шесть человек, а взял круглую цифру — 20. Оклады взял в среднем по двести рублей на человека в месяц, хотя тоже знаю, что оклады, особенно с учетом стоимости обмундирования, выше. Исходя из изложенного, письмо дает такой итог:
Итак, 20 х 200 = 4000 рублей — вот стоимость месячного негласного наблюдения за мной. В год сорок восемь тысяч рублей. Наблюдение ведется без малого четыре года. Получается двести тысяч. Куда, зачем, для чего выброшены эти деньги?! Только для того, чтобы помешать всего одному человеку участвовать в политической жизни страны! Может, хоть это заставит людей задуматься над тем, какую пользу приносит нашей стране внутренний политический сыск. Думаю, это поможет многим уразуметь, почему КПЧ в своей «Программе действий» намечала убрать эту статью расходов из государственного бюджета, предполагая оставить за своим КГБ только борьбу с вражеской агентурой, засылаемой извне.
Актуальность этой задачи очевидна из приведенного выше подсчета. А ведь я учел далеко не все. Не учтены расходы на технические средства наблюдения, находящиеся в двух квартирах, содержание самих этих квартир, на перлюстрацию писем, обслуживание аппаратуры телефонного подслушивания, амортизация оперативных автомашин. Не учтено также то, что двадцать здоровых мужчин и женщин не только потребляют не ими произведенное, но и ничего не производят сами, нанося тем самым во много раз больший материальный и ни с чем не сравнимый моральный ущерб нашему обществу.
Тремя днями позже я выпустил в «самиздат» листовку «Конец иллюзий». В ней рассказывалось о провокации КГБ в отношении латыша польско-русского происхождения Ивана Антоновича Яхимовича.
Я любил этого человека. Он был так чист и так наивно верил в «святые идеалы коммунизма», что о преступности его невозможно было даже подумать. Но его осудят. Это для меня было очевидно. Как же этому противодействовать? Мысль пришла неожиданно. Мысль простая и всем доступная, но в условиях напластований над нею страха, созданного непрерывным жестоким террором, появление ее казалось просто невероятным. Мысль эта — собрать бесстрашных для организованного противодействия беззаконным арестам. Я начал потихоньку «вентилировать» эту мысль среди друзей. Я не хотел пугать людей ни громкими названиями, ни широкими целями.
Я говорил: «Все время идут аресты людей, не совершивших преступлений. Сейчас арестован Иван Яхимович. Он известен своими полезными делами, и в отношении него легко доказать безосновательность ареста. Поэтому создадим “Комитет защиты Яхимовича”, имея при этом в виду, что при новых арестах этот комитет будет расширять свою деятельность на вновь арестованных». Отношение к этому предложению было разное. Безоговорочно, сразу поддержали его Володя Гершуни и Анатолий Якобсон. Столь же твердо высказался против Виктор Красин, и так как он был близок с Петром Якиром, а я к последнему относился с величайшим уважением и любовью, то мне надо было считаться с мнением Виктора, тем более, что Петр колебался. Втроем мы много говорили на эту тему. Сторонники комитета говорили: комитет — это организация, а организация самим своим существованием производит воздействие. Противники утверждали, что комитет только ухудшит наше положение. К нам, одиночкам, власти уже привыкли, а на комитет набросятся, как волки, и всех арестуют. Говорили много. Но так и не договорились. Тогда я предложил провести по этому поводу свободную дискуссию в широком кругу. “А то мы толчемся в небольшой группе, а хотим решить для всех”. Вспомнили наиболее активных “диссидентов” того времени. Набиралось человек двадцать-тридцать. Решили собраться у меня в квартире. Наметили день. Виктор Красин взял на себя оповещение. Я поставил условием — никакой предварительной подготовки не вести, даже не говорить, какой вопрос будет обсуждаться. Пусть каждый принесет на совет только свое собственное мнение.
Но по мере того, как люди собирались, у меня все нарастало возмущение. Многие из тех, о ком говорили тогда у Якира как о возможных участниках совещания, не явились. Зато прибыло много совсем малознакомых людей. И к тому же все знали, о чем будет идти речь и даже суть разногласий.
Начавшееся совещание убедительно продемонстрировало одностороннюю его подготовку. К нам с Якобсоном и Гершуни присоединились только Саша Лавут, Сережа Ковалев, Юлиус Телесин и еще один или два человека, которых я не запомнил. В защиту комитета наиболее активно выступал Толя Якобсон. Но гвоздем вечера оказалась Майя Улановская. Ее выступление... собственно это не было выступлением. Это была истерика... Я из всего только и запомнил: «Вы не были там... Вы не были еще в камере смертников... Это ужас... Это невероятно... Это непрерывный ужас изо дня в день... С ними говорить нельзя... Не надо лезть к ним в пасть». И снова: «Это ужас... ужас... ужас». После такого выступления говорить было уже невозможно. Да и совещаться тоже. Поэтому я закрыл совет и предложил разойтись. Ко мне подошел Толя Якобсон. Он видел то же, что и я. Он присутствовал при том, когда мы договаривались провести совещание о комитете. И он, подойдя, сказал: «Ну, Петр Григорьевич, после сегодняшнего совещания кому-нибудь из нас или даже обоим садиться в тюрьму. КГБ явно не хочет комитета».
После того подготовленного Виктором Красиным совещания у меня сильно укрепились подозрения в отношении него. Действовать надо, следовательно, минуя его. И я, как завет, говорил друзьям: «Надо, надо создавать комитет!» И написал это же, рассчитывая на широкий круг «самиздатских» читателей, в открытом письме Андропову и в листовке в защиту Ивана Яхимовича. И были эти призывы, по-видимому, своевременными. Прошло чуть больше двух недель после пресловутого совещания, и мои друзья, уже без меня, создали «Инициативную группу по защите прав человека», которая взяла под защиту не только Яхимовича, но и меня, и арестованного после меня Володю Гершуни, а также тех крымских татар, коих я должен был защищать, и всех других, кого арестовывали после меня.
Из крымских татар были арестованы в разное время в связи с чирчикскими событиями 21 апреля 1968 года и предавались суду: Байрамов Решат, Бариев Айдер, Аметова Светлана, Халилова Мунире, Умеров Риза, Эминов Руслан, Кадыев Ролан, Гафаров Ридван, Языджиев Исмаил; был предан суду, но аресту не подвергнут (оставлен под подписку о невыезде) Хаиров Изет. Дело было настолько “липовое», настолько надуманное и вымышленное, что вызвало возмущение даже у видавших виды крымских татар. Возникла мысль дать настоящий бой этому суду. Среди татар начался сбор подписей под ходатайством о допуске меня в качестве общественного защитника. Копию ходатайства с 3200 подписей прислали мне; подлинное было послано в суд. КГБ сразу же среагировал. Вызвали Хаирова Изета на допрос и в ходе беседы подвели разговор к этому ходатайству. Было сказано: “Передайте ему (Григоренко), что если он появится в Ташкенте, мы его арестуем». Подобные же предупреждения были получены и еще несколькими крымскими татарами. Позвонил Мустафа Джемилев: “Петр Григорьевич, я думаю, что это не шутка и не пустая угроза. По всему чувствуется, это серьезно».
— Зачем ты мне это говоришь, Мустафа? Сам-то ты как бы поступил?
— Что вы сравниваете?
— Я не сравниваю. Я только говорю, что не меньше тебя уважаю свое человеческое достоинство.
Переговорив с Мустафой, я позвонил Пете Якиру, Толе Якобсону, Юлиусу Телесину, Сереже Ковалеву, Саше Лавуту — попросил зайти. Это не было совещанием. Заходил кто когда мог. Всем я рассказывал о предупреждении КГБ и у всех спрашивал совета, как быть с поездкой. Никто не посоветовал ехать. Наиболее убедительно возражал Якобсон. Он сказал так: «Если бы у нас было пригрозить чем-то таким, что могло бы остановить арест, тогда можно было рискнуть поехать. А так как припугнуть нечем, то они могут проявить амбицию и арестовать даже вопреки воле центра. А уж когда арестуют, то не выпустят. Остановить арест еще можно, если своевременно и умело заняться этим, освободить арестованного невозможно».
В ответ на это я выдвигал только одно соображение: если принять их незаконный ультиматум в отношении Ташкента, то они так же начнут запрещать поездки и в другие города. Потом скажут, что арестуют, если выедешь из Москвы. Потом скажут, не ходи никуда, кроме как на работу, а потом запретят выходить из квартиры. Соглашаться на незаконные требования нельзя.
На этом мы и расстались. Я всех выслушал, но решать надо было мне самому. Пока я раздумывал, 30 апреля пришла телеграмма из Ташкента: «Вам необходимо явиться городской суд переговоров выступления суде». Подписи никакой, но я решил ехать. На всякий случай факт моего отъезда решил скрыть.