Алиса Гадасина
«МАЯКОВКА» ДАЛА НАМ ВНУТРЕННЮЮ СВОБОДУ
Стихи Алисы Гадасиной, как и стихи Анатолия Щукина, никогда не были напечатаны ни в советской, ни в постсоветской, ни в западной печати (кроме «Феникса»). А между тем среди девочек «Маяковки» она была, безусловно, «звездой». И отсутствие гражданских мотивов в ее стихах принималось как должное — ей это было дозволено.
Мое вхождение в мир неофициальной культуры началось еще в школе. На одной из выставок — то ли Рериха, то ли Тышлера 1 , — помню только, что за билетами стояли часами, днями, ночами, — подходит ко мне, девчонке в школьной форме и с портфелем, взрослый щеголеватый господин (таким он, по крайней мере, мне тогда показался) и спрашивает: «А ты, девочка, что здесь делаешь?» Я, хихикая, ответила: «Смотрю художника имярек». — «А откуда ты знаешь о художнике имярек?» — «Я знаю еще такого-то и такого-то и даже стихи Кандинского 2 ». После этого ответа я получила приглашение прийти к нему домой на какую-то выставку.
Свой первый визит к Андрею Волконскому (это был именно он) я помню очень хорошо, потому что все, что я там увидела, было для меня потрясением. Начиная с канделябров, и с отдельной, с изыском обставленной квартиры, картин на стенах... Но главное потрясение — люди! Изысканные, всезнающие, свободные. Я уже писала тогда стихи, знала и Цветаеву, и Ахматову, и даже Варвару Бутягину 3 (у одной из подруг моей мамы сохранилась хорошая старая библиотека, которой я пользовалась), но разве я могла сравниться, скажем, с Евгением Кропивницким!
С тех пор у меня появилось много интересных знакомств. И со многими я стала общаться гораздо чаще и ближе, чем с Волконским. Например, с Аликом Гинзбургом. И скоро я стала не просто гостьей, постоянной «прихожанкой» (у Алика был открытый дом), но и отчасти помощницей, печатала материалы для «Синтаксиса». У меня была старая дореволюционная машинка. Огромная. Предыдущий владелец вынул из шрифта букву «ять», но название «Стовер рекорд» было написано с ятями. Я научилась стучать на ней еще в школе и очень гордилась этим обстоятельством. Печатала часами, днями, ночами. Разумеется, я печатала бесплатно. И потому вполне могла сказать: «Что ты мне даешь? Неужто это тебе нравится?». И мы начинали спорить. Другое дело, что споры эти быстро затухали, я все-таки смотрела на Гинзбурга снизу вверх (он ведь старше меня на семь лет), и если он меня просил, я делала, не пытаясь отстоять свое мнение.
Он принимал стихи, руководствуясь не только художественными достоинствами. Это, конечно, не значит, что «Синтаксис» — прямой политический протест, но стилистически стихи не должны были походить на официальную поэзию. Можно было подражать Андрею Белому, Хлебникову, Аполлинеру 4 , но не Твардовскому, не Исаковскому.
...О том, что Гинзбурга арестовали, я узнала только после того, как меня вызвали на допрос... Это была интересная история... Я с подругой готовилась к экзаменам на аттестат зрелости, «предки» жили на даче, а мы засиживались допоздна, вставали поздно. И вот как-то часов в 12 дня мы еще неодеты, лежим, покуриваем, раздаются три звонка (наши три звонка). Мы быстренько накрыли пепельницу газетами — ведь никто не должен знать, что я курю, — и тут раздается стук уже в нашу дверь (открыли соседи). Входит молодой, красивый мужчина, голубоглазый, хорошо одетый: «Мне нужно видеть Гадасину». — «Это я». Я лежу в разобранном виде, сквозь газеты просачивается дым, лает собака, а наш неожиданный гость говорит: «Я такой-то, из Комитета государственной безопасности, хотел бы с вами поговорить», — и, обращаясь к подруге: «Вы пока пойдите погуляйте». Разговор был коротким: «Оденьтесь. Внизу стоит «Волга», сейчас мы с вами поедем».
Всей серьезности ситуации я не поняла и начала кокетничать. «Хи-хи-хи... А зачем? Ха-ха-ха... Может, не надо?» Мне была предъявлена какая-то бумажка, которую я даже плохо прочитала, мы сели в «Волгу», и меня привезли на Лубянку... И началась фантасмагория. Мне не было сказано, что меня вызывают по делу Гинзбурга, и я решила, что их интересуют англичане, с которыми я познакомилась в Музее изобразительных искусств и подружилась. (Я немножко знала английский и взяла на себя роль гида.)
«Что вы можете сказать?» — спрашивают меня гэбэшники. — «Я с ними случайно познакомилась в Музее им. Пушкина...» Они (тот, кто меня привез, и еще один) смотрят на меня широко раскрытыми глазами: «Вы познакомились не в музее». — «Как?! Именно там, на какой-то выставке». — «Нет»... Эта комедия qui pro quo [Один вместо другого, путаница (лат.)] длилась довольно долго. (Потом я в ужасе подумала, зачем же я, идиотка, выболтала то, о чем они не знали.)
Когда недоразумение наконец-то разрешилось, я на все вопросы говорила: «Не помню, не знаю». Много раз спрашивали, печатала ли я «Синтаксис», но я отвечала «нет», и в конце концов они от меня отстали. В качестве свидетельницы на суде я им не понадобилась — ничего интересного для них они от меня не получили. Не могу сказать, чтобы эта история меня очень напугала, они обращались со мной, как с ребенком, играючи (хотя были и неприятные моменты). Я дала подписку о неразглашении, но, конечно, многим все рассказала.
По-моему, этот молодой следователь мне явно симпатизировал. Потом я его часто встречала в самых неожиданных местах. В том числе и на площади Маяковского.
...Как я впервые попала на площадь Маяковского, не помню. Может, в доме Гинзбурга что-то услышала, может, Володя Могилевский позвал (я знала его еще до «Маяка»), может, в «Ленинке» кто-то что-то сказал (там в «курилке» тоже собиралась очень своеобразная публика), а может, и случайно — жила недалеко, на Колхозной площади, могла и невзначай набрести...
Очень хорошо помню толпы на «Маяковке». На разных ступеньках стояли разные люди, и каждый читал свое, у каждого была своя аудитория, свои поклонники. В целом на площади было много народа, но если поделить на число выступающих, то получалось, что вокруг каждого стояла не такая уж большая толпа. Мне, например, больше всех нравился Володя Ковшин, мне казалось, что это гениальная поэзия. До сих пор помню:
Неуклонно и томно оратор,
Не повертывая головы,
Опускает, хрипя, модератор
На коричневый вечер Москвы 5 .
У меня тоже были свои слушатели. Я читала Цветаеву, Ахматову — «Поэму горы», «Поэму без героя» — все это тогда еще не было у нас напечатано (не помню уж, откуда я сама знала эти вещи). Мой репертуар был уже известен — ко мне могли подойти и попросить: «Почитайте такое-то стихотворение Цветаевой». Я читала. Когда удавалось достать что-то новое (я, конечно, имею в виду не новые книги, а новый самиздат), я выходила и громким голосом объявляла: «У меня есть стихи такого-то, которые вы не знаете. Сейчас прочту».
Но не любой забытый поэт мог звучать на площади. Например ту же Бутягину, с ее религиозной символикой, было бы бессмысленно читать на «Маяке», и я это понимала. То, что читалось на «Маяковке», было рассчитано на эпатаж.
Читала я и свои стихи, и тоже понимала, на какую публику я работаю. Хотя гражданских стихов у меня не было — только лирика, но лирика «под декаданс». Все мы пытались как-то зацепить тех обывателей, которые проходили мимо и останавливались, разинув рты. Старались что-то им втолковать, в чем-то убедить, задеть, может быть, даже оскорбить — только бы они не оставались равнодушными.
Стыдно сказать: отслужив, отработав,
Серые лица вдоль улиц наляпав,
Смиренно бредет толпа идиотов
В черных и белых шляпах 6 —
уж не помню, чьи это стихи. «Маяковка» была трибуной, где слушателя пытались переделать.
...Нас то и дело разгоняли. Вот типичная картина: я что-то читаю, Володя Могилевский ходит вокруг, вдруг кто-то крикнул... уж не помню, какое слово, ну, допустим, «менты» — все кинулись в разные стороны. И Володя Могилевский хватает меня — за руку и бегом через проходные дворы: он жил рядом с Тверской и знал там все подворотни. Убежать нужно было обязательно — ведь у меня был кастет (мне кто-то его подарил, он лежал у меня в сумочке, самый настоящий кастет), если бы его нашли, это могло бы обернуться большими неприятностями... Впрочем, все это, конечно, было детство. Как я теперь понимаю, в КГБ нас всех хорошо знали, и если бы было нужно, легко могли бы «достать» каждого. Сколько было нас, активистов? Сто человек? Думаю, что даже меньше.
...А если не разгоняли, расходились поздно. Мы и начинали-то поздно — часов в девять, часам к одиннадцати-двенадцати толпа постепенно рассасывалась. Обыватели шли домой, оставалась же горстка людей (в основном одни и те же), которая не расходилась... Стоишь, в полемическом задоре что-то читаешь, перед тобой — человек пятнадцать, потом десять, потом пять, потом два — и тут из трибуна, который витийствует перед толпой, превращаешься в человека, разговаривающего с единомышленниками, начинается другой уровень общения — со своими. Надо ли говорить, что мы все очень быстро перезнакомились. Мы были молоды, у нас были общие интересы, наверное, даже и общие вкусы, во всяком случае, мы все нравились друг другу. Помню, как Юра Виленский, с криком «Гениально!» стащил меня с постамента, — так мы познакомились и подружились на всю жизнь.
Как показала моя последующая жизнь, я не честолюбивый человек, и тем не менее «Маяк» притягивал неудержимо. Чем? Трудно сказать... Ощущение, что совершается что-то прекрасно-недозволенное и ты активный участник этого, — наверное, для какого-то юношеского самоутверждения это немаловажно. Ты как бы принадлежишь к избранному кругу. И неважно, кем избранному. Пусть хоть самим собой, себе подобными.
У «Маяка» определенно была слава — уж не знаю, дурная или добрая. Во всяком случае, многие, прослышав про странные чтения и странных чтецов, специально приезжали посмотреть: что же там такое. Да и, к слову сказать, тот же Волконский, тот же Евгений Кропивницкий туда, по-моему, никогда не ходили, но знали, интересовались...
Но вот чего у меня никогда не было, так это желания публиковаться. И стихи мои оказались в «Фениксе» совершенно случайно. Я ведь печатала не только Гинзбургу, ко мне все приходили и просили что-то напечатать. В том числе, конечно, и ребята с «Маяковки». Если то были близкие друзья, как, например, Юра Виленский, Володя Могилевский, я печатала им все, что они приносили, а остальным — то, что мне нравилось. Приносили, кстати сказать, не обязательно свое, а, допустим, самиздатский перевод «Лысой певицы» 7 — печатала...
Так вот, приходит один раз Юра Виленский и говорит: «Есть такой журнал "Феникс". Напечатай для него то-то и то-то, а потом напечатай свои стихи, и их там тоже поместят». — «Нет. То-то и то-то напечатаю, а свое не буду». Но в конце концов он меня все-таки уговорил.
Юра, как я уже сказала, очень любил мои стихи, а я — его. На этой почве мы с ним одно время даже поиграли в жениха и невесту, но по-серьезному он не был в меня влюблен. По-моему, в меня был влюблен Володя Осипов. У нас с Володей были очень теплые отношения. Помню, как я лежала с высокой температурой, а он приходил, приносил лекарства, помогал бабушке за мной ухаживать. Он тогда уже был человеком с определенными политическими установками, очень цельный, а я была — инфантильная девочка, без каких-либо серьезных политических убеждений (они пришли гораздо позже), я жила стихами, искусством — другое дело, что круг близких мне людей был оппозиционен, и я в этом плане из него не выделялась. Володя это понимал и ни во что меня не посвящал. Его арест для меня был полной неожиданностью. А когда я узнала, что ему инкриминируется планирование террористического акта, я восприняла это как гэбэшные козни — он мне казался напрочь не способным к подобным поступкам. Тем не менее про себя я думала: а если все-таки правда — молодец Володя. Сама я не была склонна к экстремизму, но он казался мне героем, и я не могла его осудить.
Меня тогда то и дело спрашивали: «А ты знаешь такого-то? (Имелся в виду кто-то из приятелей Осипова. ) А он не приводил тебя туда-то?» И я отвечала чистую правду: «Нет, не знаю. Не приводил. У нас были совсем другие отношения». Предупреждали от общения с какими-то людьми: дескать, это стукач, а тот дает показания на процессе, но я не придавала этому особого значения. Может быть, потому что история с Гинзбургом меня не напугала и я не очень боялась вызова в ГБ (а на этот раз меня и не вызвали).
...После ареста Володи «Маяковка» практически кончилась. Но мы продолжали встречаться: и у меня дома, и у Алены Басиловой, у Аполлона Шухта и особенно часто у мадам Фриде. Все «маяковцы» у нее перебывали: и Аполлон, и Володя Ковшин, и Гарик Суперфин, и Володя Буковский, и — до ареста — Володя Осипов, всех не перечислишь. Здесь тоже все бурлило, кипело, но я бы не сказала, что у Фриде был некий филиал площади. Все-таки это было нечто другое. На «Маяке» мы пытались достучаться до обывателя, а тут собирались единомышленники. Не надо было ничего провозглашать, никого переделывать, и потому не было необходимости лезть на рожон. Разговоры о политике, если и велись, то достаточно аккуратно. Все понимали, что в открытом доме (а у Фриде был именно такой дом, то бишь такая комната в коммунальной квартире) всегда могут быть стукачи (и они, конечно, были). И сама хозяйка — Екатерина Сергеевна — нас часто останавливала.
Здесь тоже, конечно, собирались неофициальные, непризнанные поэты и художники, читались стихи — но вовсе не обязательно с вызовом. И здесь шли споры — но больше эстетические. Давались оценки — тот-то интересный поэт, а тот-то прямо гениальный. У Екатерины Сергеевны был хороший вкус — ее одобрением гордились.
Вообще, насколько я понимаю, она была человеком незаурядным. Держать салон в Москве 50-х–60-х годов, да еще живя в коммунальной квартире, — для этого надо было иметь немалое мужество.
А это был именно салон или, во всяком случае, попытка его создания. Мы шли не просто к тете Мане или подруге Люсе, мальчику Пете или Алисе, а именно к мадам Фриде. Человеку старой культуры, в том числе и бытовой. Она ставила на стол какие-то чашки, что-то в них наливала... Нам казалось, что мы — на великосветском рауте, где можно поговорить о философии, почитать стихи... Конечно, имели место интрижки и маленькие склоки — но ведь и в классических салонах было не без этого. Кое-кто мог и подвыпивши прийти, и под кодеинчиком, как, например, Гарик Суперфин, который и мне однажды дал попробовать, — но все равно уровень общения здесь был выше, чем на «Маяке».
...Наверное, это было очень важно, что нашлось двадцать пять трибунов, которые в центре Москвы вставали в позу и разглагольствовали перед толпой, но нам самим было, пожалуй, интереснее у Фриде... Впрочем, и для нас площадь много значила, но по-другому.
«Маяк» дал нам внутреннюю свободу. Я никогда не вступала в комсомол, никогда не напечатала своих стихов, не ездила за границу, не работала в «престижных» местах — и это меня вполне устраивало. И сейчас я нисколько не жалею о том, что в молодости сама создала себе такое досье, с которым нельзя было вписаться в систему, «бесцельно прожитые годы» меня не тяготят — ибо я знаю, что цель была. И достойная.
Стихи, звучавшие на площади
Алиса Гадасина
КТО-ТО
Тихо-тихо льет в бокалы
Кто-то белое вино,
Кто-то ходит вдрызг усталый,
А кому-то все равно,
Кто-то любит и страдает,
Кто-то хочет обмануть,
И никто нигде не знает
К новой жизни новый путь...
* * *
То ли горе, то ли скука,
То ли песня, то ли дрожь,
И в глазах зеленых — мука,
И в окне — зеленый дождь...
Сон зеленый — песня стонет,
Губы плачут и поют...
Вечер волны ветра тронет,
Тучи в небо заплывут.
Заплывут и закачают,
Одиночеством меня.
Месяц милую встречает,
Перегнувшись у плетня...
То ли горе, то ли скука,
То ли песня, то ли дрожь
И в глазах зеленых мука,
И в руке — зеленый нож.
КОММЕНТАРИИ
Алиса Гадасина. «Маяковка» дала нам внутреннюю свободу
Литературная запись.
1 Очевидно, дело происходило на выставке Н.Рериха, в мае 1958; первая послевоенная выставка А.Тышлера прошла только в 1964 в ЦДЛ.
2 Кандинский Василий Васильевич (1866–1944) — художник, поэт. Один из основоположников и теоретиков абстрактного искусства.
3 Бутягина Варвара Александровна (1901– ?) — поэтесса. Ее стихи пронизаны религиозными мотивами.
4 Аполлинер Гийом (1880–1918) — французский поэт, сюрреалист.
5 Строчки не В.Ковшина, а М.Каплана из стихотворения «Ноктюрн».
6 Из стихотворения Ю. Галанскова.
7 Пьеса Э.Ионеско.
Алиса Гадасина. Кто-то, «То ли горе, то ли скука...»
Оба стихотворения напечатаны в «Фениксе» под псевдонимом Эфа. Публикуются по самиздатскому сборнику: Эфа. Стихи / Составитель Г.Недгар [Ю.Виленский].