РАЗВИТИЕ ДЕЙСТВИЯ

Дерзновенны ваши речи,
Но на смерть обречены —
Слишком ранняя предтеча
Слишком медленной весны.

Д.Мережковский

Памятник открыт. На площадь потянулись любители творчества Маяковского, любители поэзии, те, кто поверил: на обломках культа личности взойдет заря пленительной свободы и справедливости, кто был готов собственными усилиями это будущее приблизить.

... Пройдет совсем немного времени, и никто уже не сможет толком сказать, что же именно происходило в центре столицы социалистического государства: поэтические вечера или политические сходки. Уже в первый год своего существования «Маяковка» становится центром распространения самиздата. И не только с голоса. Здесь постоянно из рук в руки переходят какие-то листки, тетради, самодельные книжечки. А еще через некоторое время наиболее активные завсегдатаи площади и сами начинают издавать журналы. По всем правилам издательского искусства: в обложке, с иллюстрациями. И пусть тираж их невелик, содержание порой наивно, а художественная форма по большей части далека от совершенства, их зачитывают до дыр. Ибо было в них то, чего не было и не могло быть даже в самых либеральных «оттепельных» изданиях, — правда, сказанная открытым текстом. Без эвфемизмов.

Стихи и проза (ее было значительно меньше) этих журналов призывали к действию. И кое-кто стал готовиться к действию... Но это уже тема следующей главы.

Игорь Волгин

НА ПЛОЩАДИ МАЯКОВСКОГО
МАТЕРИАЛИЗОВАЛОСЬ ВРЕМЯ

Игорь Волгин — сегодня известный поэт, руководитель поэтической студии «Луч», откуда вышла едва ли не вся современная поэзия, доктор наук, один из самых крупных наших специалистов по Достоевскому. Он пришел на площадь осенью 1958 года, когда там еще не звучали призывы с помощью «черных бомб» доломать «гнилую тюрьму государства», не бесчинствовали дружинники, поэты не издавали самиздатских журналов, а постоянные посетители не искали соратников по политической борьбе. Будущие лидеры «Маяка» в это время либо еще не проторили дорожку на площадь (Буковский, Галансков), либо пока не играли там заметной роли (Осипов, Новогодний).

Но и в этот, первый, период на площади царил дух бунтарства. Правда, то был бунт «детей двадцатого съезда». (Не случайно многие из них очень скоро вписались в официальную советскую культуру, в «либеральное» ее крыло.) Поэтому воспоминания Волгина не только по фактам, но и по тональности заметно отличаются от воспоминаний других участников этой книги, которые рассказывают главным образом о дальнейших событиях.

Л.П. Слова Сент-Экзюпери «все мы родом из детства» стали расхожей цитатой. Но, наверное, прописные истины и есть самые правильные. И потому — расскажите о своем детстве. Оно, насколько мне известно, пришлось на войну и первые послевоенные годы.

И.В. Саму войну я практически не помню (хотя отчетливы в памяти два момента: когда снимали с окон затемнение и ликование по случаю Победы). Об этом ощущении конца войны я написал позднее:

Воспряну ото сна.
Откину одеяло.
Окончилась война,
а мне и дела мало!
И только об одном
жалею в те минуты —
что смолкли за окном
победные салюты.

И, выровняв штыки,
идут без остановки
геройские полки
по улице Ольховке.
— Ах, мама, ордена
какие у танкиста!
Ну почему война
закончилась так быстро?.. 1

Вот эпоха (вернее, ее декоративная сторона) в восприятии ребенка. В трехлетнем возрасте я впервые увидел конфету (в фантике) и не знал, как с нею поступить.

Мои первые детские впечатления связаны с играми в войну — уже в послевоенные годы. В проходных дворах (а едва ли не все тогдашние дворы были проходными) к великому соблазну мальчишек стояли снеготаялки — неуклюжие деревянные сооружения с железной печью посредине. Они переходили из рук в руки — в зависимости от того, кому из сражавшихся сопутствовало в этот день военное счастье.

В школе каждую весну устраивали утренник, посвященный не столь еще отдаленному Дню Победы... О детстве, о своей 626-й московской школе я тоже уже писал:

...Школа располагалась (да и теперь располагается — правда, под другим номером) на набережной Канавы, за Балчугом, в самом начале Замоскворечья. Тихими летними ночами в распахнутые окна наших коммуналок, на секунду отстав от радиотрансляции, долетал бой курантов на Спасской башне Кремля, а по утрам нас будили звонки трамваев и зазывные крики точильщиков.

Мы обитали в самом центре государства — как бы осененные его державной мощью, но нимало не сознавали этого обстоятельства, ибо оно было бытом.

Мы жили в старых каменных замоскворецких домах, в больших перенаселенных квартирах. По субботам вместе с отцами (у кого они были) мы ходили в Устьинские или Овчинников-ские бани. Таинственный МОГЭС (позднее уподобленный одним хорошим поэтом пятитрубному крейсеру) круглосуточно дымил своими — действительно напоминающими корабельные — трубами.

Недавно воздвигнутая на Котельнической набережной «высотка» искушала воображение. Всеми правдами и неправдами мы тщились проникнуть в ее гранитно-мраморные сени — покататься на скоростных лифтах. Другой точкой притяжения был «Ударник» 2 : его магнетическая мощь победительно соперничала с заданными на дом образами «лишних людей» и алгебраическими уравнениями 3 .

Л.П. Эпоха была для всех одна. А вот семьи — разными.

И.В. И мама, и мой отец (они, слава Богу, живы, — им обоим за восемьдесят), как пишут в школьных учебниках, — типичные продукты эпохи. Отец, как почти каждый журналист в те времена (он работал сначала в «Гудке», потом в Совинформбюро и АПН), был членом партии. Маме, газетному корректору, это было необязательно. Но оба они были людьми советской ментальности...

У отца была библиотека, состоящая почти исключительно из собраний сочинений. С конца 40-х годов он подписывался практически на все (благо у него на работе была такая возможность). Все детство я читал собрания сочинений. Том за томом: Гюго, Бальзак, Гоголь, Жюль Верн, Чехов, Джек Лондон и т.д. Все подряд. Запойно. Никто не управлял моим чтением. Мне порой нравились странные книги (вернее, странно нравились). Помню, я долго ходил под впечатлением «Порт-Артура» Степанова. Вроде бы книга как книга. Но меня она почему-то тогда сильно поразила. Я даже одно время называл себя Сережей, по имени героя этой книги Сергея Звонарева.

Вообще, все мое воспитание — это преимущественно самовоспитание. Никто специально мною не занимался. Другое дело — сама атмосфера семьи. Все время обсуждались текущие политические события, книжные новинки, какие-то газетные статьи. Я безумно любил слушать политические разговоры взрослых — знакомых отца (хотя, как я теперь догадываюсь, уровень этих разговоров был не очень высок). И весьма рано сам стал читать газеты, чуть ли не с того момента, как вообще научился читать. Читал — от корки до корки — все, что выписывали родители. Читал речи Вышинского (к счастью, не на процессах, а в ООН). Они мне нравились чрезвычайно, особенно те места, где Андрей Януарьевич тонко иронизировал по адресу наших врагов. Я полагал, что бедные американцы пребывают в полном расстройстве от этих речей.

Л.П. При обсуждении политических событий ваши родители всегда придерживались официальной точки зрения? Вы не слышали от них какой-то критики режима?

И.В. Во всяком случае при мне они старались не затрагивать острых тем. До 1956 года я не подозревал о массовых репрессиях... Единственное исключение — так называемое «дело врачей». Помню, в те дни собрались у нас какие-то родственники, среди них были и медики, все были очень взволнованны. Кто-то спросил: «Неужели Сталин ничего об этом не знает?» (Имелось в виду, конечно, не само «дело», а связанные с ним увольнения евреев с работы.) На говорившего тут же зашикали: тихо, тихо, как можно...

Л.П. В вашей семье поверили, что обвиняемые врачи действительно злодеи-отравители?

И.В. Я не думаю, что родители полностью верили в это. Но маховик репрессий, столь знакомых им по тридцатым годам, грозил раскрутиться с новой силой. Шли упорные разговоры о тотальной высылке евреев в Биробиджан. Я хорошо помню гнетущую атмосферу последних месяцев перед смертью Сталина.

Л.П. Родители сумели передать Вам свое отношение к существующему строю?

И.В. Дело, наверное, не столько в родителях, сколько в эпохе. Ребенком я понимал: у нас в стране много недостатков. Но был совершенно убежден в легкости их исправления. Я был уверен, что все это частности, а существенно другое: мы первыми в истории человечества построили социалистическое общество — самое справедливое, самое гуманное.

У наших соседей по коммунальной квартире жила старушка-няня, приехавшая в Москву из какой-то разоренной деревни. Она рассказывала о раскулачивании, об ужасах коллективизации, о голоде, — а я, юный пионер, спорил с ней до хрипоты, защищал колхозный строй... Конечно, возможно, в отдельных местах, отдельные товарищи допускали отдельные ошибки, но, главное, — идея-то правильная...

Я гордился своей страной и был уверен, что рано или поздно весь мир пойдет по нашему пути. Наше дело правое — это было аксиомой. Система — и это ощущение сохранилось на многие десятилетия — казалась абсолютно незыблемой.

Л.П. Смерть Сталина помните?

И.В. Со всеми подробностями. Он умер 5 марта, а 6-го мне исполнилось одиннадцать лет. Для меня это было первое в жизни потрясение. Я плакал.

На следующий день я пошел к товарищу, а по улице гуляла парочка и — о, ужас! — смеялась. Я поразился: как можно в такой день чему-то радоваться? Понять, что существует частная жизнь, которая развивается независимо от внешних событий, я тогда не был способен. Думалось, что смерть Сталина — это глобальная катастрофа, конец всему. Я читал его речь на XIX съезде партии, и он казался мне воплощением мудрости 4 .

Л.П. В десять лет вы уже читали материалы партийных съездов?

И.В. Да. Я читал все речи партийных вождей, знал всех членов Политбюро, кто какой пост занимал. Был политически очень подкованным мальчиком.

Л.П. И, конечно, разоблачение Берии не прошло мимо вас?

И.В. Конечно. Все радовались. Все репрессии списывали на Берию, думали, что он главный злодей. Но я уже понимал, что он — кто угодно, но только не английский шпион, что в этой спасительной формулировке из процессов 30-х годов что-то не сходится.

Каким-то образом стало известно, что он сидит в штабе Московского военного округа, недалеко от нашей школы. Там (видимо, на всякий случай) стояли бронетранспортеры. Проходя мимо, мы всегда толковали о Берии. В детстве особенно притягательна тайна власти...

Л.П. А потом был XX съезд и разоблачение вашего кумира Сталина.

И.В. К этому времени он уже не был моим кумиром. Разговоры о массовых репрессиях уже ходили... Вообще XX съезд для меня и для людей моего поколения не был таким потрясением, как для тех, кого называют шестидесятниками, кому было за двадцать, кто успел сформироваться как личность. (Мне все-таки было четырнадцать.) Мы преодолели шок довольно быстро, без особой душевной драмы. То, что для других было избавлением от кошмара, нам представлялось, как это и было публично объявлено, исправлением ошибок. Привычная школьная терминология действовала успокаивающе. Да, Сталин плохой, он во всем виноват, он бандит, но идеалы социализма оставались незыблемыми. Разоблачение вождя воспринималось как самоощущение коммунистической идеи. Думалось, что на этом фундаменте можно построить совершенно новое, демократическое, либеральное (как сейчас сказали бы) общество. Чистыми руками.

...Впрочем, я был большим католиком, чем Папа римский. Считал, что признание парламентского пути к социализму — это ошибка XX съезда, что возможен только революционный путь 5 . (Штурм Зимнего и т.д.) Он казался мне более привлекательным в чисто эстетическом плане.

Вообще, эстетика (например, магическое звучание слова «пролетариат») оказывала очень сильное воздействие на идейные убеждения.

Л.П. В том же 56-м году восстала Венгрия. Как вы воспринимали венгерские события на фоне XX съезда?

И.В. У меня было двойственное ощущение. С одной стороны — как ни странно — искреннее сочувствие к восставшим. Я желал им победы. При отсутствии какой-либо альтернативной информации, я инстинктивно ощущал: наши танки в Будапеште — это зло, во всем этом присутствует какая-то чудовищная ложь. Но, с другой стороны, я вовсе не хотел, чтобы социалистический лагерь был ослаблен или, не приведи Господи, вообще развалился. Я понимал, что повстанцы сражаются за справедливое дело, за свободу, но сам факт вооруженной борьбы не одобрял. Говорили, что они вырезают коммунистов.

Когда восстание было подавлено, остался очень горький осадок. Но вместе с тем было и отрадно, что мы не подкачали и сумели восстановить европейский статус-кво.

Почти в те же дни были суэцкие события 6 , и я радовался, что Советский Союз сумел справиться с такой сложной международной ситуацией: с одной стороны — Венгрия, с другой — Порт-Саид 7 . За событиями я следил очень внимательно.

Л.П. В 58-м году началась травля Пастернака.

И.В. Да, но до этого — летом 57-го — в моей жизни произошло важнейшее событие, которое предопределило мое отношение и к исключению Пастернака из СП и ко многому другому, происходящему в нашем обществе. Я впервые прочитал Маркса. Вернее, «Избранное» Маркса и Энгельса, двухтомник. От корки до корки. «Манифест» знал наизусть. Прошли годы — и теперь я понимаю, почему это учение сумело «овладеть миром». Полная иллюзия, что найден волшебный ключ ко всем явлениям общественной жизни. Все становится поразительно ясным и простым. Все перипетии политики и экономики сводятся к борьбе классов. Вся история человечества — к смене одних формаций другими. Моего образования — восемь классов советской школы — вполне хватило, чтобы все это понять. (Ни Гегеля, ни Канта, ни Владимира Соловьева я тогда, конечно, просто не осилил бы.) Марксизм — это соблазн «простых» и «элементарных» решений, одновременно льстящий тому, кто его пытается постигнуть, универсальной мудростью «диалектического подхода». Это красиво. Вообще, в марксизме скрыт мощный эстетический потенциал.

Но при сопоставлении этого великого, ошеломляющего учения с окружающей действительностью становилось ясно, что оно затоптано, искажено, девальвировано. Идеальная общественно-политическая система (я не уставал поражаться, — как это не все до сих пор понимают ее неоспоримые достоинства: все настолько самоочевидно, непротиворечиво, доступно, благородно!) разительно не похожа на то, что я видел вокруг.

К десятому классу я уже не обольщался ни по поводу «власти тьмы», ни по поводу «тьмы власти». Никакого уважения к реально существующей системе я уже не испытывал. Но полностью сохранилось уважение к ее идеалам. Задача заключалась в том, чтобы восстановить красоту замечательного учения, очистить его от невинной крови, придать социализму человеческое лицо (хотя это выражение появилось десятилетием позже). Возродить ленинские нормы (что тогда мы знали о них!), — я был готов посвятить этому свою молодую жизнь. Ради этого у меня даже являлась мысль поступить на философский факультет.

История с Пастернаком и была в моих глазах наглядным примером того, как наша бесчувственная государственная практика гробит великолепную и человеколюбивую теорию.

Я случайно включил радио и попал на речь главного комсомольца страны Семичастного 8 . Он сравнивал Пастернака со свиньей, которая ест народный хлеб и одновременно пакостит этому народу. Меня эта хамская метафора сильно возмутила. Я прекрасно понимал, что все, в чем обвиняют поэта, — неправда, что идет самая настоящая расправа. Но тем не менее полагал, что эта травля — рецидив, связанный с малограмотностью нашего импульсивного и кукурузолюбивого вождя.

«Живаго» я тогда, конечно, не читал. Имя Пастернака мне было известно прежде всего в связи с Маяковским.

Если Маркс был для меня идеальным философом и политиком, то Маяковский — идеальным поэтом. Дома стояли его еще довоенные издания, и я читал все подряд. Меня привлекал дух бунта, дух отрицания — политического, эстетического, — какого угодно.

Один против всех — он был моим кумиром, и в то же время я ощущал его как близкого человека. Я знал не только его стихи, но и статьи, письма, остроты. Прочитал все воспоминания о нем. В 10-м классе учительница литературы предлагала мне провести урок по Маяковскому. И все мои стихи той поры были в той или иной мере подражанием «агитатору, горлану, главарю».

Л.П. А что вы тогда читали, кроме Маяковского?

И.В. Да все. Был абсолютно всеяден... Очень любил исторические документы: например, переписку Сталина с Рузвельтом и Черчиллем... 9 Вообще мое чтение было достаточно традиционным, ничего запретного. Я ходил в юношеский зал «Ленинки», но и там оставался совершенно невинным. О существовании спецхрана я тогда даже не догадывался.

Л.П. С поэзией «серебряного века» познакомились?

И.В. Практически нет. Кроме разве что Блока. Цветаеву я впервые прочитал... в «Крокодиле». В каком-то фельетоне цитировались ее строки 10 . Но меня они поразили — я их запомнил навсегда. Привожу по памяти:

А может — лучшая потеха
Перстом Севастиана Баха
Органного не тронуть эха?
Распасться, не оставив праха
На урну...
Взять? Выписаться из широт? 11

«Выписаться из широт» — каково!? У советских — известных мне — поэтов я такого не встречал.

О Гумилеве и Ахматовой я слышал только в связи с Маяковским.

Л.П. У вас не было чувства, что какая-то часть русской культуры от вас закрыта?

И.В. Нет. Я считал, что настоящая литература — это Маяковский, Горький, ну, Пастернак. А эмигранты-декаденты — это все нечто маргинальное, обочинное, малозначительное. Я читал поэтов кроме Маяковского — Асеева, Кирсанова, Багрицкого... Не случайно я послал свои первые стихи Кирсанову. Не Ахматовой же было их посылать!

Еще в школе у меня были публикации в «Московском комсомольце» 12 . Потом, уже позже — в «Известиях» 13 . Но слава пришла на площади Маяковского.

Л.П. Как вы там появились?

И.В. Не помню. Но зато я замечательно помню то ощущение свободы, которое там возникало. Гайд-парк в столице социалистического государства! Интеллектуальный и политический котел. Единственное место в стране, где реально существовала свобода слова. Казалось, он только начинается — этот вечный полуночный российский спор — о главном. Дух площади Маяковского — это дух обновления и надежды, уверенности, что можно все перестроить. Дух исторического оптимизма, который, увы, скоро сошел на нет. Там материализовалось время.

Я отправлялся туда каждый субботний вечер. Ни одного свидания в жизни я не ждал с таким сердечным нетерпением. Для меня, кроме всего прочего, это была еще и аудитория, которая живо и сочувственно отзывалась на мои наивные стихотворные опыты. На площади я чувствовал себя знаменитостью. Читал новые стихи, — меня просили почитать старые. То есть как бы уже имелись поклонники. Хлопали. Это было опьяняющее чувство. Я тогда, натурально, ждал эстрадного успеха.

Л.П. Какие стихи вы там читали?

И.В. Разные. Но адресованные в основном сверстникам, моему поколению (одно так и начиналось: «Мы с вами родились в сырых бомбоубежищах...» 14 ). В них в соответствии с духом времени господствовал исторический оптимизм. Прямого политического протеста не было, но был протест гражданский, направленный на «пережитки» недавнего советского прошлого и совпадавший с общим духом шестидесятых годов. Некоторые из этих стихотворений вошли в мою первую книгу 15 .

...Я и сегодня не отрекся бы ни от одной строчки — разумеется, не в эстетическом, а опять же в гражданском смысле.

Л.П. Вы могли бы подняться на постамент в любой момент и прочитать все что угодно?

И.В. Конечно. Помню там читали неопубликованный «сталинский» цикл Слуцкого:

Мы все ходили под богом,
Под самым его под боком... и т.д. 16

Мог выступить какой-нибудь жуткий графоман, а мог и сам Евгений Евтушенко, который, конечно, был поэтическим символом эпохи. (Он выступал, помнится, на «Маяковке» в один из «Дней поэзии», когда там собиралась громадная толпа, — впрочем, это было мероприятие вполне официальное.) Не помню, что конкретно он читал, но он вполне мог прочитать «Товарища мы потеряли в борьбе за советскую власть...» 17 , и это было бы встречено аплодисментами. Потому что борьба за советскую власть предполагала борьбу против всего плохого: против партийной лжи, коррупции и т.д. Мы тогда верили, что можно изменить эту систему, не разрушая ее до основания.

Как-то на площадь пришел Женя Урбанский. Проходил мимо — подошел и замечательно прочитал раннего Маяковского. Появлялся и Антокольский. Я рассказывал об этом в своих воспоминаниях о нем:

Однажды, когда я уже начинал поглядывать на башенные часы гостиницы «Пекин», дабы не пропустить последнего поезда метро, к нашему полуночному форуму приблизилась еще одна поздняя компания. Несколько весьма солидных мужчин (в одном из которых был немедленно узнан известный грузинский поэт) громко смеялись и переговаривались — с той чуть подчеркнутой непринужденностью, которая свидетельствует о принадлежности к известному кругу. Компанией предводительствовал артистического, почти богемного вида человек невысокого роста — с трубкой в руках и большой бабочкой вместо галстука. Его чрезвычайно подвижное, даже гримасничающее лицо выражало живейшее любопытство.

 — Это Антокольский, — шепнул мне приятель. <...>

Между тем на гранитную ступень возле памятника поднялся невысокий молодой человек и начал читать блоковскую «Незнакомку». Подошедшие замолчали и слушали внимательно.

«Незнакомка» в исполнении бледного юноши звучала так, как будто ее сочинил не Александр Блок, а Александр Вертинский. Чтец нежно грассировал, старательно растягивал слова и делал томный акцент на реалиях и аксессуарах. «Упругие шелка» он пропел, зажмурившись от удовольствия и как бы приглашая присутствующих разделить его вещественный восторг.

Он окончил под общий рокот одобрения. Вдруг раздался хриплый, словно задушенный голос: «Нет, нет, это невозможно! Это кто угодно, но только не Блок!».

Я оглянулся. «Нет, нет и никогда!» — грозно восклицал Антокольский, отделяясь от своих спутников и решительно занимая место, только что оставленное изысканным интерпретатором Блока.

Он сердито огляделся, сжал в кулаке свою короткую коричневую трубку и, топнув обутой в щегольской лакированный башмак ногой, принялся читать «Скифов».

Признаться, ни до, ни после я больше не слышал подобного чтения. Оно было не то чтобы слишком темпераментным, а, скорее, выражало какое-то сугубо личное, кровно заинтересованное отношение к тому, что произносилось. Казалось, судьба чтеца, да и всех нас, безмолвно внимавших взлетам и затуханиям его хриплого, яростно клокочущего голоса, висит на волоске и ее ужасное или, наоборот, счастливое разрешение зависит от того, к чему же наконец придет оратор, какой выход укажет он из совершающейся на наших глазах сшибки мировых стихий.

  Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,
С раскосыми и жадными очами!

Когда речь дошла до «острого галльского смысла» и «дымных громад Кльна», он произнес эти строки как имеющий право; не оставалось ни малейшего сомнения, что это именно ему лично «внятно» то, о чем говорит Блок.

Наши нешумные, но искренние аплодисменты были приняты как должное. Вокруг стали просить прочитать «Санкюлота» 18 или что-нибудь другое — свое. Антокольский досадливо отмахнулся, кликнул своих спутников — и вся компания величественно удалилась по направлению к площади Пушкина 19 .


Л.П. На «Маяковке» были свои праздники, вроде выступления Антокольского. Там мог прочитать стихи любой проходящий мимо — большой поэт или графоман. Но там был и, если так можно выразиться, «актив» — непечатающиеся поэты, которые выступали регулярно, и постоянные слушатели. Эти люди очень быстро перезнакомились друг с другом.

И.В. Кажется, именно там я познакомился с поэтом-переводчиком Мишей Курганцевым, поэтами Алешей Заурихом и Мишей Шлаиным. (Нет, последних я знал еще по литературным объединениям 20 , но они тоже бывали на «Маяковке».) Все они умерли сравнительно молодыми. Приходили на площадь какие-то ребята — бригада Маяковского, кажется, из музея Маяковского 21 . Был какой-то старый человек, который пропагандировал Маяковского еще в 30-е годы...

Л.П. Гринберг?

И.В. Кажется, так. Я не помню точно его фамилию. Ни с кем из тех, кто фигурирует в книге Буковского, я не был знаком... (В лицо кого-то наверняка знал, но по фамилиям — нет.)

...Впрочем, с одним человеком у меня однажды был продолжительный и серьезный разговор.

Поздно ночью мы ушли с площади, гуляли по Москве и спорили на вечную тему: что делать? Я считал, что система нуждается в обновлении, что нужно действовать изнутри, а мой спутник говорил: «Нет, ничего из этого не выйдет», — и был настроен весьма радикально: «На баррикады!» Он был очень собран, у него была четкая программа: «До основанья, а затем...», и никаких отступлений. Я был поражен его сокрушительным нигилизмом, его «отрицательной» цельностью. У него не было иллюзий — тех, которыми жили большинство из нас. Мы с ним дико спорили. Он хотел и меня обратить в свою веру, но это было совершенно невозможно, — я тогда был «оппозиция Его Величества».

У меня нет стопроцентной уверенности (все-таки прошло более тридцати лет!), но мне почему-то кажется, что моим ночным собеседником был Владимир Буковский. Во всяком случае, это был первый встреченный мною убежденный противник режима.

Л.П. Ребята с «Маяковки» издавали самиздатские журналы, и Буковский об этом хорошо знал. Он не предлагал вам в них участвовать?

И.В. Я этого напрочь не помню. И даже никогда не видел этих журналов. Вообще, о том, что на площади была мощная целенаправленная деятельность я узнал много лет спустя из книги Буковского. Все это прошло мимо меня... Какие-то отдельные стихи, напечатанные на машинке, там ходили, передавались из рук в руки.

Я тогда сам подобрал свой машинописный сборничек «Спутник и Пегас» (по названию одного стихотворения, которое потом было напечатано в «Юности») 22 и написал на обложке «Самиздат». Я тогда не подозревал, что это слово имеет некий криминальный оттенок, думал — просто чья-то остроумная шутка 23 .

Л.П. «Маяковка» запомнилась вам как Гайд-парк. А ведь там были «стукачи», дружинники, милиционеры, попытки помешать чтениям, приводы в милицию, аресты «за хулиганство» и прочие прелести, плохо ассоциирующиеся с Гайд-парком.

И.В. Сначала все было спокойно — никто не вмешивался, никого не хватали. Первые признаки гонений появились, кажется, весной 60-го. Дружинники... Нас стали таскать в метро, там была специальная комната, где переписывали фамилии. (Меня тоже пару раз забирали.) Впрочем, обращались довольно вежливо, говорили даже, что поэзия — дело хорошее, но кто-то где-то может попытаться использовать наши собрания в своих неблаговидных целях. И т.д. Вызывали в МК комсомола в Колпачный переулок... Что «Маяковку» разогнали окончательно, я узнал уже после того, как перестал туда ходить.

Л.П. Как вы отнеслись к этому известию?

И.В. Я тогда уже учился в университете (поступил не на философский — на исторический факультет). Первый год был очень тяжелый, надо было учиться и работать. С 1962 года я начал довольно часто печататься (меня напутствовал в «Литературной газете» Павел Антокольский 24 ) и много выступал. Но «Маяковка», конечно, осталась как первая любовь.

Л.П. А где вы начали печататься?

И.В. В «Юности» и в «Литературной газете». И — в «Октябре» 25 .

Л.П. Кочетовском?

И.В. Да. Самое интересное, что я тогда совершенно не понимал разницы между «Октябрем» и «Новым миром» 26 . Принес подборку и в «Новый мир», и в «Октябрь». Приняли и там, и там. Но «Октябрь» набрал месяца на три раньше — стихи в «Новом мире», естественно, полетели. Только через несколько лет Твардовский напечатал мою подборку 27 . Впрочем, у меня в «Октябре» не было ни строки с «кочетовским» акцентом.

...На выставке в Манеже 28 шли бесконечные споры в духе «оттепели». Диссидентства в позднейшем виде там не было. Все еще верилось, что все переменится, наступит новая жизнь. Это ощущение длилось до середины 60-х.

Л.П. А разгром, который в Манеже учинил Хрущев 29 ? Его поведение по отношению к творческой интеллигенции? Я помню, в Москве висели огромные фотографии: Хрущев с кулаком, занесенным над Вознесенским 30 .

И.В. Конечно, к этому было вполне однозначное отношение: мракобесие. Но казалось, что все это накладки, издержки процесса обновления. Ведь, не забудьте, разгром Манежа происходил почти одновременно с публикацией «Ивана Денисовича» 31 . Можно было предполагать, что вокруг Хрущева происходит борьба клик, что кто-то его накачал, настропалил, но все это — преходяще. России свойственно верить в просвещенных монархов.

Л.П. А какие настроения были среди студентов исторического факультета?

И.В. Все наше поколение было антисталинским. Никто не мыслил возможности возрождения сталинизма. Но и никто не связывал свое будущее с борьбой против советской власти. Сейчас много охотников задним числом переоценивать степень своей оппозиционности. Мы видели пороки системы, но не считали болезнь летальной. Наше дело — ускорить процесс выздоровления, действовать, так сказать, изнутри, ибо мы часть этого организма. К такого рода духовной «внутренней» оппозиции принадлежала значительная часть творческой, да, пожалуй, и научно-технической интеллигенции.

Л.П. В 60-е годы я тоже училась в МГУ. Я помню Вознесенского в переполненной Коммунистической аудитории 32 , но помню и другое: огромное количество самиздата. Говорили, что на единицу университетской площади самиздата приходится гораздо больше, чем учебников.

И.В. Про начало 60-х я бы так не сказал... Хотя кое-что, конечно, и тогда попадалось. Самое сильное впечатление произвело на меня письмо Бухарина к будущим руководителям партии 33 . То ли машинопись, то ли пересъемка. Отец увидел — страшно испугался (Бухарин тогда еще не был реабилитирован), отобрал и спрятал так, что до сих пор не найти. А я не боялся, держал совершенно открыто, верил, что с беззакониями покончено.

Помню «Автобиографию» Евтушенко из «Пари-матч». (Кажется, в обратном переводе на русский.) Тогда с этими воспоминаниями вышел большой скандал... 34 А в основном — стихи. Ходило, помню, по рукам мандельштамовское «Мы живем, под собою не чуя страны...»

Л.П. С русской религиозной философией не познакомились?

И.В. Я в те годы даже не знал таких имен, как Бердяев, Франк 35 . Я читал в основном журналы — те, что выходили тогда и в 20-е, 30-е годы. И старые дореволюционные издания, преимущественно «Голос минувшего», «Былое». Мне хватало чтения и без самиздата.

Л.П. Арест Бродского и суд над ним помните?

И.В. Прекрасно помню. Как-то в ресторане ВТО (его посещала не только артистическая, но и литературная публика) подсаживается ко мне Евтушенко и с возмущением говорит, что в Ленинграде арестовали замечательного поэта Иосифа Бродского и что надо его спасать. Я не знал тогда ни одной его строчки.

Вскоре некоторые писатели выступили в его защиту 36 . Потом я прочитал протокол процесса — он производил сильное впечатление: не оставалось и тени сомнения, что все обвинения шиты белыми нитками 37 . Это вызывало глухой и бессильный гнев. Вот тогда — это было уже начало 65-го — мое понимание жизни стало меняться. (Мы еще шутили: «У меня такое ощущение, что сменилось мироощущение»). Надежд на эволюцию системы, во всяком случае быструю, сильно поубавилось.

Л.П. А в конце 65-го посадили Синявского и Даниэля.

И.В. Посадили за художественное слово — и это было ужасно. Это выглядело как предупреждение всем нам.

В перестроечные времена в «Юности» я напечатал статью «Возвращение с прогулки (К урокам одного политического процесса)». Там я писал о том, как мое поколение откликнулось на этот процесс.

«Цели мы не знаем, — говорил восточный философ. — Позаботьтесь о средствах, цель же позаботится о себе сама». <...> Нельзя сказать, будто мы и раньше не догадывались, что средства нехороши. Но дело Синявского и Даниэля развеяло последние иллюзии шестидесятых годов. Эпоха завершилась, оставив в душе растерянность, недоумение, горечь. <...>

Что было делать? Не тем смелейшим из нас, которые и раньше не обольщались относительно происхождения видов и не принимали Левиафана за золотую рыбку, у которой было трудное детство и которая поэтому вечно обуреваема страхом попасться на удочку врага. Они-то знали, что исчезнут во чреве. Но большинство — и об этом надо сказать — не было готово к такой судьбе. То, что было избрано, на первый взгляд, казалось вполне пристойным и в то же время не преступающим опасных границ. Рецепт поведения был прост: не участвовать в начальственных играх, не умножать объема зла, быть профессионалом и честно заниматься своим трудом. А там — как Бог даст.

Ибо казалось: царству кесаря не будет конца. И надо было попытаться проникнуть его иным, еще не угашенным духом, дабы придать ему человеческий облик и хоть в малой степени смягчить его солдафонский нрав 38 .

Мы научились работать на уровне подтекста, интонации, намека. Иносказание иногда давало больший художественный эффект, чем отважное лобовое высказывание. У меня была внутренняя установка: я принимаю условия игры. И никогда не напишу: «Долой советскую власть!», не пойду за это в лагерь, но я ни за что не скажу того, чего не думаю, никогда не воспользуюсь официальным казенным слогом, «их» идеологическими клише (замечательно шутил по этому поводу критик Лев Аннинский: «Слова ваши, порядок слов мой...»). Пожалуй, сформулировать это так, как я вам сейчас излагаю, я смог бы только через несколько лет после процесса Синявского—Даниэля, уже в 70-е годы. Во второй половине 60-х это ощущалось скорее инстинктивно.

В 1968 году в МГУ я основал (употреблю именно это высокоторжественное слово) литературную студию «Луч» и с тех пор я ею руковожу. Из этой студии вышла воистину блестящая плеяда: покойный Саша Сопровский, Алеша Цветков, Женя Бунимович, Сережа Гандлевский, Женя Витковский, Алла Шарапова, Бахыт Кенжеев, позднее — Дима Быков (он еще школьником к нам ходил). Саша Казинцев — тоже наш. Паша Нерлер, Лера Нарбикова, Оля Петрова, Инна Кабыш 39 .  Всех не перечислить... Все завязывалось на нашей студии... Чанышев, профессор философского факультета, «тихий диссидент», до сих пор к нам заглядывает — ему уже за 60.

У нас выступали и Окуджава, и Коржавин, и Битов, и Вознесенский, и Юнна Мориц, и Лев Аннинский, и Вадим Кожинов... Очень высокий был уровень разговора — именно в 70-е годы. Это было как бы возрождением духа «Маяковки». Я старался, по мере сил, поддерживать на занятиях полнейшую духовную (в том числе эстетическую) свободу — разумеется, формально соблюдая все те же правила игры.

Степень духовной раскрепощенности, градус правды у нас были, я думаю, выше, чем на любом семинаре любого гуманитарного факультета. Хотя больше упирали на эстетику, — мы старались не допускать явных политических акцентов. (Как заметил А.Синявский, у него с советской властью были главным образом расхождения стилистические.) Но всем все было ясно. Верноподданнические поэзы (они редко, но еще писались) вызывали дружный смех.

В 1977 году мы издали сборник поэтов МГУ, — полагаю, что это одна из лучших книг 70-х годов 40 . (Кстати, там я напечатал и большой цикл стихов Юрия Кублановского, первую и едва ли не единственную в России его публикацию 41 . Так что напрасно иные критики утверждают, будто печататься Кублановский начал только в эмиграции.)

Л.П. Однажды вам удалось кое-что опубликовать, но многие студийцы, и вправду очень талантливые ребята, в те годы не печатались вовсе или печатались крайне редко и, как правило, не с самыми лучшими, не с самыми характерными своими вещами.

И.В. Это могло стать их драмой. Я понимал, что они очень талантливы, но понимал также и то, что напечатать их стихи практически невозможно. Там не было ничего явно диссидентского, но по тональности, по ценностным категориям, по внутреннему достоинству это была совершенно другая поэзия, которая до перестройки не могла быть напечатана. Не вписывалась.

Это было замечательное поколение. Они вс понимали. И их совершенно не волновало, что это общество их не признает. Некоторые из них были, очевидно, как-то связаны с диссидентством, но — вне студии. Сопровский, Гандлевский, Кенжеев подарили мне самиздатский альманах «Московское время» (кажется, в конце 70-х) с такой надписью:

Покуда не чекистский китель
Листает этот фолиант,
Наш уважаемый учитель,
Да оцените наш талант!

Много раз студию пытались закрыть, и приходилось писать хитроумные объяснительные записки (чисто советский жанр!), дабы избегнуть грозившей кары. Это была цена за высокое пиршество духа...

Студия — это целая эпоха. Это была легальная форма духовного сопротивления. Четверть века продолжалась аккумуляция каких-то духовных сил.

Л.П. Студия, как я понимаю, не была вашим главным делом. Во всем мире известны ваши книги о Достоевском. О писателе, который не пользовался большой симпатией большевиков. Могли ли вы в застойные времена в своих работах о Федоре Михайловиче сказать все, что вы думали?

И.В. Так или иначе — мог. Кандидатская диссертация у меня была по «Дневнику писателя». Ни одной серьезной работы о Достоевском-публицисте тогда не существовало ни у нас, ни за рубежом. Мой научный руководитель — историк, умный и осторожный человек профессор Сергей Сергеевич Дмитриев 42 сказал мне: «Сформулируйте тему по истории издания «Дневника», а не по его идеологии». Я так и сделал, но из истории издания попытался вывести и идеологическую модель 43 . Это было очень конструктивно.

В 86-м у меня вышла большая книга «Последний год Достоевского». Она писалась еще в доперестроечные времена и проходила в печать очень трудно. Когда эта книга переиздавалась в 90-м и 91-м годах, у меня не было необходимости ее перерабатывать, менять оценки. Все, что я хотел сказать, я сказал уже тогда, в первом издании.

Конечно, без идиотизма не обходилось. Что-то пытались снять, — я с трудом восстанавливал, и все же самое главное удалось отстоять.

Я утверждаю: была возможность, не вступая в глобальный конфликт с властью (хотя подспудно этот конфликт, конечно, существовал), делать свое дело, размягчая тем самым систему, побуждая ее к эволюции. Но это была, так сказать, попутная задача.

Занимаясь Достоевским, я стал читать религиозных философов. Начал с работ о Достоевском, а потом — и все остальное. Покупал самиздатские копии (в основном пересъемки), переплетал их, — мне находили «своих» переплетчиков, которые «не закладывали».

У меня собралась большая библиотека философского самиздата. (Отец меня все время за это ругал: придут с обыском, найдут... Хотя ничего криминального там, конечно, не было: Бердяев, Шестов 44 , Мережковский...) Работы русских философов окончательно помогли понять, что такое тоталитаризм и почему глупо питать какие-то надежды на его перерождение.

С конца 70-х годов на факультете журналистики МГУ я читаю курс по истории русской журналистики XIX столетия. И до сих пор придерживаюсь той концепции курса, которую выработал тогда. Правда, теперь я впрямую цитирую, например, авторов «Вех». Впрочем, я приводил их и раньше — просто эти цитаты носили скрытый характер. (Очень смешно наблюдать тех, кто всю жизнь молился на Ленина и Чернышевского, а ныне с криками «Катков! Суворин! Розанов! Флоренский!» 45 бодро поспешают впереди прогресса.)

Хотя мой лекционный курс посвящен истории журналистики, я старался выходить и на современные проблемы, конечно, не преступая академических рамок. Привлекал некоторые сахаровские идеи, разумеется, тоже не указывая источник.

Я никогда не ощущал себя диссидентом. Я бесконечно уважал тех подвижников, которые выходили на площадь и писали какие-то открытые письма. Как можно не уважать, допустим, Буковского? Поразительно цельный характер: «Карфаген должен быть разрушен!» Но вот Карфаген пал, и то, что пышным цветом взошло на его руинах, — разве за это готовы были отдать свою жизнь его сокрушители? Я считал, что реально диссиденты мало что могут изменить. (Кстати, так и вышло: реформы начались сверху.) Конечно, диссиденты собой «удобрили почву». Если же иметь в виду часть оппозиционной, но не диссидентской интеллигенции, то она занимались тем же делом — правда, с несравненно меньшей долей риска. Каждый отвечал за себя, за свой текст — и это тоже, если угодно, был выбор.

Был довольно высокий уровень гуманитарных научных исследований. Журналы «Новый мир», «Вопросы философии», «Вопросы литературы» и другие печатали умные, глубокие, не имеющие никакого отношения к официальной идеологии статьи. Несмотря на цензуру, духовная жизнь была очень интенсивной, — диапазон возможностей был чрезвычайно широк.

Л.П. Ваша молодость пришлась на 60-е годы. Насколько это обстоятельство предопределило вашу дальнейшую судьбу?

И.В. Все главное пришло тогда, все оттуда. Что тогда сложилось, то и осталось... может быть, кроме некоторой политической наивности. И, конечно, без тех самообольщений.

Но ведь и большинство диссидентов вышли из 60-х годов. Поэтому вряд ли целесообразно противопоставлять диссидентство другим, менее политически выраженным фактам духовного сопротивления. Ибо истоки у них едины.

Стихи, звучавшие на площади

Игорь Волгин

КАНУНЫ

Майоров пишет грустные стихи:
«Мы были высоки, русоволосы...» 1
Фашисты в Праге.
        Скорбны и легки,
Горят, как свечи, польские березы.
А над Москвой простерта тишина.
Шумят деревья влажною листвою.
Идет весна.
За ней идет война.
Она еще не стала мировою.
Она еще не сгорбила их плеч,
Еще ни бомб,
Ни затемненных окон.
«Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь», —
В последний раз
Прочтет ифлийцам Коган 2 .
Им ведомо, что ждет их на веку.
Не жертвенность. Не поза. Не бравада.
Поэзия,
За каждую строку
Пришел твой срок платить у Сталинграда.

Поэзия, провидящий солдат,
Тебе одной вручается повестка,
Когда еще предательски молчат
Германские орудия у Бреста.
Когда сирень
Кипит со всех сторон,
И белый дым, как дым беды грядущей.
И, как идущий к фронту эшелон,
Ночной трамвай, в Сокольники идущий.

ГОРИТ ЯН ГУС

Горит Ян Гус.
Он руки распростер.
Чернеет небо, как печная вьюшка.
И
сердобольно
        хворост на костер
Подбрасывает, охая, старушка.
Но пламя, обнимая города,
От той вязанки маленькой взметнулось.
Горит рейхстаг...
        «Святая простота»,
Как горько ты Европе обернулась!
Мы стали не наивны.
                Не просты.
Но иногда
        вдруг чувствую я глухо:
Горит Ян Гус.
        Чадят еще костры.
Жива еще та самая старуха...

КОММЕНТАРИИ

Игорь Волгин. На площади Маяковского материализовалось время

1 Стихотворение опубликовано в кн.: Волгин И. Шесть утра. М., 1975.

2 Кинотеатр, примыкающий к дому правительства («Дому на набережной»).

3 Из мемуарного очерка: Волгин И. Имеющий право //Воспоминания об Антокольском. М., 1987.

4 В речи на XIX съезде Сталин довольно прозрачно намекал на то, что коммунистические партии капиталистических стран «при братской помощи» КПСС должны свергнуть свои правительства, — скорее всего именно эта мысль и понравилась юному И.Волгину.

5 В одной из резолюций XX съезда говорилось: «Формы перехода стран к социализму в дальнейшем будут все более разнообразными. При этом не обязательно, что осуществление форм перехода к социализму при всех условиях будет связано с гражданской войной <...> рабочий класс <...> имеет возможность <...> завоевать прочное большинство в парламенте и превратить его из органа буржуазной демократии в орудие действительно народной воли». (КПСС в резолюциях и решениях съездов. Т.7. М., 1978. С.102).

6 В июне 1956 Г.А.Насер объявил о национализации Суэцкого канала. После этого войска Англии, Франции и Израиля вошли в Египет. Дипломатическое вмешательство СССР привело к выводу этих войск с территории страны. В результате позиции Насера, проводившего антизападную политику, усилились, а влияние СССР на Ближнем Востоке возросло.

7 Порт у входа в Суэцкий канал.

8 Речь Семичастного на торжественном пленуме ЦК ВЛКСМ транслировалась по радио и телевидению и была на следующий день (30 октября 1958) опубликована в «Комсомольской правде». Главный комсомолец страны говорил: «Пастернак прожил 41 год в социалистической стране, 41 год он питался хлебом и солью народа. <...> Этот человек жил в нашей среде и был лучше обеспечен, чем средний труженик, который работал, трудился и воевал. А теперь этот человек взял и плюнул в лицо народу. Как это можно назвать? Иногда мы, кстати совершенно незаслуженно, говорим о свинье, что она такая-сякая и прочее. Я должен вам сказать, что это наветы на свинью. Свинья <...> никогда не гадит там, где кушает, никогда не гадит там, где спит. Поэтому, если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал. <...> Он нагадил там, где ел, он нагадил тем, чьими трудами он живет и дышит. (Аплодисменты). <...> А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического, по которому он так соскучился <...> (Аплодисменты)».

9 Имеется в виду: Переписка Председателя Совета Министров СССР с Президентами США и Премьер-Министрами Великобритании во время Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. Т.1–2. М., 1957.

10 После публикации стихов М.Цветаевой в альманахе «Литературная Москва» (Т.2. М., 1956) в прессе появился ряд статей, объявляющих ее поэзию чуждой советскому читателю. «Крокодил» (1957. №5) поместил посвященный этой публикации фельетон И.Рябова «Про смертяшкиных». Готовившуюся в издательстве «Художественная литература» книгу Цветаевой направили на повторное рецензирование, и работа над ней была прекращена.

11 Из стихотворения М.Цветаевой «Прокрасться». После слов «на урну» пропущена строка: «Может быть — обманом».

12 Московский комсомолец. 1959. 7 января.

13 Известия. 1961. 1 сентября.

14 Стихотворение «Мое поколение».

15 Волгин И. Волнение. М., 1965.

16 Из стихотворения Б.Слуцкого «Бог».

17 Из стихотворения Е.Евтушенко «В бою за советскую власть»: «И пусть не в "свинцовой метели",/ и пусть не на "грозном ветру",/ в обычной гражданской постели/ нешумно и к сроку умру, —/ хочу, чтобы все повторяли,/ у гроба печалью делясь:/ "Товарища мы потеряли/ в бою за советскую власть"».

18 «Санкюлот» — стихотворение П.Антокольского (1925).

19 Волгин И. Имеющий право //Воспоминания об Антокольском. М., 1987.

20 И.Волгин познакомился с А.Заурихом и М.Шлаиным в литературном объединении при газете «Московский комсомолец» в 1959 (руководитель — М.Максимов).

21 Бригадой Маяковского было принято называть группу молодежи, которая помогала В.Маяковскому устраивать выставку «20 лет работы Маяковского». Многие из них (например, С.Гринберг, Л.Фейгельман-Руднева, присоединившаяся к бригаде несколько позже) посвятили всю свою последующую жизнь пропаганде творчества поэта и, в разное время, работали в музее В.Маяковского. Бывали они и на площади, но уже не как бригада, а индивидуально. Очевидно, под бригадой Маяковского Волгин подразумевает не собственно «бригаду», а ребят из семинара Л.Фейгельман-Рудневой. См. также прим. 5 к статье К.Лапина «О "клубе" на площади и клубах, которых нет».

22 Юность. 1962. №7.

23 Слово «самиздат» введено в русский язык Н.И.Глазковым (1919–1979), поэтом «изустной славы». Он в 1940–1950-е перепечатывал свои стихи на машинке, сам их переплетал — на обложке писал «самсебяиздат». В дальнейшем слово редуцировалось в «самиздат».

24 Литературная газета. 1962. 24 июля.

25 Октябрь. 1962. №9.

26 Полемика между «левым» «Новым миром» и «правым» «Октябрем» — одно из самых заметных явлений общественной жизни 1960-х. За критическими баталиями этих журналов следила едва ли не вся российская интеллигенция.

27 Новый мир. 1967. №12.

28 В конце 1962 в Манеже проходила выставка московских художников, где экспонировались работы «левых».

29 В декабре 1962 Хрущев посетил выставку в Манеже. Ср.: «Никита Сергеевич улыбался и, поднимаясь по лестнице и обращаясь к нам, произнес: "Так вот вы и есть те самые, которые мазню делают, ну, что же, я сейчас посмотрю вашу мазню". <...> Никита Сергеевич молчал около двух минут, а затем громко и с ненавистью произнес: "Говно!" И, подумав, добавил — "Пидарасы!" И тут все сопровождавшие его государственные люди, как по команде, указывая пальцем то на одного, то на другого из нас, закричали: "Пидарасы" <...> Члены правительства с возбужденными и злыми лицами, одни бледнея, другие краснея, хором кричали: "Арестовать! Уничтожить! Расстрелять!" <...> "Всех членов партии исключить из партии, — сказал Хрущев, — всех членов Союза — из Союза", — и направился к выходу. <...> Весь день ждали арестов». (Рабичев Л. //Другое искусство. Т.1. М., 1991. С.100–107).

30 Снимок, очевидно, был сделан на встрече Хрущева с творческой интеллигенцией в декабре 1962.

31 Повесть «Один день Ивана Денисовича» — первое опубликованное произведение А.И.Солженицына — была напечатана в ноябрьском номере «Нового мира» за 1962.

32 Самая большая аудитория в здании старого университета (на Моховой ул.), где размещались гуманитарные факультеты.

33 Письмо-завещание Н.И.Бухарина «Будущему поколению руководителей партии», написанное в ожидании ареста. В СССР впервые опубликовано: Знамя. 1988. №12.

34 Ошибка: «Автобиография» Е.Евтушенко была опубликована во французском еженедельнике «Экспресс» (1963). Сам факт опубликования и отдельные положения этого текста были резко осуждены на IV пленуме Правления СП СССР (март 1963).

35 Бердяев Николай Александрович (1874–1948) и Франк Семен Людвигович (1884–1950) — русские религиозные философы. В 1922 оба высланы из России.

36 В защиту И.Бродского выступили А.Ахматова, К.Чуковский, К.Паустовский, С.Маршак, Д.Шостакович, Л.Копелев, Е.Эткинд и другие.

37 Суд над И.Бродским был записан журналисткой Фридой Абрамовной Вигдоровой (1915–1965) — это по существу первый подобный документ в самиздате (если не считать анонимной стенограммы собрания московских писателей, обсуждавших «дело» Б.Пастернака в 1958).

38 Юность. 1990. №12.

39 Сопровский Александр Александрович (1953–1990) — поэт. Учился на филфаке и истфаке МГУ, отчислен за публикации в «тамиздате». Работал в бойлерной, церковным сторожем, ездил в экспедиции. Печатался в США, во Франции, Италии, Австрии. Один из основателей группы «Московское время» (начало 1970-х). Первые публикации в России — посмертные. Первая книга — «Начало прощания» (М., 1991). Цветков Алексей Петрович (р.1947) — поэт. Учился на журфаке и истфаке МГУ. В СССР практически не печатался. В 1975 эмигрировал в США. В 1976–1977 был одним из редакторов газеты «Русская жизнь» (Сан-Франциско), печатался в журналах «Континент», «Эхо», «Время и мы». Бунимович Евгений Абрамович (р.1954) — поэт, учитель математики, в настоящее время член Союза писателей Москвы, обозреватель «Новой газеты». Гандлевский Сергей Маркович (р.1952) — поэт, прозаик. Участник самиздатского альманаха «Московское время». В доперестроечные времена в официальной советской печати не публиковался. Витковский Евгений Владимирович (р.1950) — поэт, переводчик. Шарапова Алла Всеволодовна — поэтесса, переводчица, в настоящее время член Союза писателей Москвы. Кенжеев Бахыт (р.1951) — поэт, прозаик, участник самиздатского журнала «Московское время». До перестройки в официальной советской прессе не печатался. Эмигрировал в США. Быков Дмитрий Львович (р.1967) — поэт, прозаик, критик. В настоящее время член поэтической группы «Куртуазные маньеристы». В 1995 арестовывался за нецензурные выражения в печати. Казинцев Александр Иванович (р.1953) — критик, публицист. В 1970-е поэт, соредактор и автор самиздатского альманаха «Московское время». В настоящее время заместитель главного редактора журнала «Наш современник». Нерлер (Полян) Павел Маркович (р.1952) — ныне географ и литературовед. Нарбикова Валерия Спартаковна — ныне прозаик, член Союза писателей Москвы. Петрова Оля (Татьяна Михайловна) — поэт. Кабыш Инна Александровна — поэт, член Союза писателей Москвы.

40 Ленинские горы /Сост. И.Волгин. М., 1977.

41 Стихи Ю.Кублановского были опубликованы ранее в «Дне поэзии» (М., 1970).

42 Дмитриев Сергей Сергеевич (1906–1991) — литературовед, историк книги, преподаватель журфака МГУ.

43 См.: Волгин И. Достоевский — журналист: «Дневник писателя» и русская общественность. М.: Изд-во МГУ, 1982.

44 Шестов Лев (1866–1938) — философ-экзистенциалист. С 1920 в эмиграции. В СССР до перестройки не издавался.

45 Катков Михаил Никифорович (1818–1887), Суворин Алексей Сергеевич (1834–1912), Розанов Василий Васильевич (1856–1919), Флоренский Павел Александрович (1882–1937; расстрелян) — видные деятели отечественной культуры. Советское литературоведение числило их в ряду «реакционных мракобесов», в доперестроечные времена труды их не переиздавались.

Игорь Волгин. Кануны

Опубликовано: Волгин И. Волнение. М., 1965.

1 Из стихотворения Николая Петровича Майорова (1919–1942) «Мы» (1940).

2 Коган Павел Давыдович (1918–1942) — поэт, погиб на фронте. В 1950–1960-е большой популярностью пользовалась песня на его слова «Бригантина». Цитируемые строки взяты из стихотворения, написанного в апреле 1941.

Игорь Волгин. Горит Ян Гус

Опубликовано: Юность. 1965. №6.