Косталевская Тамара Владимировна (урожденная Карпович, отчество изменено
матерью в целях безопасности; у всех детей в семье разные отчества - были
даны в детдомах), родилась 12.04.1939 в Карлаге. Содержалась в лагере и
ссылке до освобождения матери (1956 г.). Живет в Москве.
|
Мой отец Демкин Иван Леонтьевич1 был арестован в 1938 г. по обвинению в
измене родине — якобы он, с группой людей из пятнадцати человек, продал
проект самолета за границу. Папа был управляющий домами Совнаркома. Партийно-хозяйственная
работа. Мама2 говорила, что через несколько дней после его ареста она получила
записку от отца. Принес ее один человек. Записка была следующего содержания:
будь осторожна, я ни в чем не виноват, не доверяй такому-то. Больше она
ничего от него не имела. После реабилитации мама подала на розыск, и ей
прислали похоронную запись, что он погиб в сорок втором году под Сталинградом...
И это все, что было об отце. Правда, получается, что постановление об аресте
было раньше, а арестовали позже: судя по срокам моего рождения, оно какое-то
время где-то пролежало.
В то время матери моей было двадцать восемь. Трое детей — шести, четырех
и двух лет. В момент ареста мама была беременна — приблизительно два месяца.
И я родилась в лагере, в Акмолинском отделении Карлага, 26-я точка. И пробыла
там с мамой до ее освобождения восемь или девять лет, точно не помню. (В
школе я была переростком — очевидно, мне было девять лет, ведь женщин в
лагере держали еще сверх срока.) Восемь лет мама отбыла по 58-й статье,
а потом мы были в свободной зоне, это я помню. Я жила в бараке, спала с
мамой на нарах — у нас нары были сдвоенные — а над нами тоже нары, и там
спали две женщины. И так все остальные. Это был большой барак, темный,
полный несчастных женщин.
Г.И. Хоть вы были и маленькая, может быть, вы помните, какой это был лагерь,
на несколько тысяч или несколько сотен человек?
— Я только могу сказать, что, когда мы жили за зоной, это было несколько
бараков, бараков пять, по которым я бегала. Там жили одни только женщины.
Это были длинные бараки, посредине столбы стояли. И очень донимали клопы.
До того как мы попали в эту свободную зону, я находилась с группой детей,
и за нами ухаживали женщины — не то политические, не то заключенные какой-то
другой категории. Я не знаю. Но вот отношение к нам было не совсем человеческое.
Мне казалось, что меня просто ненавидели. Может, это только ко мне так
относились, но я была ребенком, я не знаю. Я не чувствовала любви со стороны
этих женщин. С матерью мы иногда встречались; мама была рядом, мы это знали.
Я всегда ее ждала. Может быть, я особенно ее ждала, но когда я говорила,
что сегодня придет моя мама, надо мной почему-то очень смеялись. И смеялись
не только взрослые, но и дети. Там как-то странно было. Во дворе горка,
но меня не пускали к ней, и велосипед был, который мне тоже не давали.
Жестокость там была. Отбирали мои игрушки. Вожделением моим были кубики,
а у меня их забрали. Это так врезалось в память, что своей дочке я накупила
много кубиков; я всегда мечтала построить из кубиков дом.
А был такой случай. Ночью нам не разрешали выходить в коридор. Но, очевидно,
у меня расстроился желудок, и я вылезла из кроватки. И стала искать горшок.
Я его не нашла, и со мной случилась беда, прямо в кроватке. Когда это обнаружилось,
меня раздели догола, поставили на скамейку, собрали вокруг меня всех детей...
и каждый ребенок чем мог, тем в меня и бросал, во все места (плачет)...
щипали, тыкали. Меня просто пригвоздили к позорному столбу. Я испытала
такое унижение, которое не могу забыть до сих пор. И вообще унижений было
очень много.
Вот что это были за женщины. Мои детские воспоминания о них очень нехорошие.
Была там, правда, одна пожилая женщина, звали ее Хана Самойловна. Она была
детский врач, доктор наук — из Москвы — и очень любила меня. Не только меня,
а всех детей. По свидетельству моей мамы, она тоже была заключенной, политической.
Потом, когда во время войны стали собирать женщин-врачей, ее тоже увезли,
в Москву.
В семь месяцев я очень сильно заболела — воспаление почечных лоханок. И
вот Хана Самойловна целыми ночами носила меня на руках, и только благодаря
ей я осталась жива. Она, говорила мама, была рядом все время...
С большой благодарностью мама вспоминала начальника лагеря Сергея Баринова.
Хана Самойловна говорила ему о наших детских нуждах — и он делал все возможное,
чтобы детям помочь. А женщины-заключенные могли писать, сколько хотели.
Он сам собирал письма.
Г.И. Скажите, пожалуйста, а вот этот лагерный детский сад, в котором вы
были, он находился далеко от зоны?
— Он находился там же, в пределах лагеря, я это помню. Нас, детей, содержали,
очевидно, в группках. Наша группа была небольшая, человек пятнадцать. Жили
мы в одноэтажном доме, комнаты мальчиков и девочек отдельно. В комнате
для девочек бывало до десяти коек. Я даже зрительно могу подсчитать число
кроваток.
Когда маму освободили после восьми лет, нас перевели за проволоку, и я
была очень рада, что меня из этой “маленькой тюрьмы” выпустили. Я бегала
к маме на фабрику. Это был цех, где работали женщины, — шили халаты для
маскировки, полушубки из овчины белые, рукавицы и ватники. Словом, воинское
обмундирование. Я проходила через ворота, а затем через мужской блок (там
работали пожилые мужчины и было что-то типа прядильни). На воротах стоял
молодой казах, который всегда мне давал какую-нибудь вкусную вещь, даже
помидоры. А помидоры в тех местах — чудо.
Г.И. А не помните, вы ведь родились и какое-то время прожили в лагере,
кого-нибудь из детишек забирали родственники?
— Не помню.
Там были дети моего возраста и немножечко старше меня. Значит, привозили
женщин беременных и с совсем маленькими детьми. Вот Юру помню, он был старше
меня на год, — значит, приехал с мамой.
Г.И. Как вы думаете, там содержались только женщины — члены семей изменников
родины, то есть политзаключенные? Или были и уголовницы?
— Там, где жила мама, находились только политические. В основном это были
“жены врагов народа”. Все они имели по восемь лет. Но были и мужчины-заключенные,
не знаю, к какой они относились категории, назывались бытовиками и содержались
отдельно, за проволокой. Там были собаки, вышки. Мама говорила, что мужчин
привезли перед ее освобождением. Кстати, они были очень нежны со мной,
поглаживали по голове, когда я пробегала через их зону. Я любила ходить
через этот пост даже больше, чем через женский.
За восемь лет пребывания в лагере единственным нашим развлечением была
лошадка, которая вывозила каждый день мертвых — они лежали в телеге, прикрытые
брезентом, из-под которого торчали руки и ноги. Но мы как-то не задумывались
о смерти. И даже ждали эту лошадку в сумерках, когда вывозили трупы.
Ну, еще собаки, которые бегали вокруг лагеря, тоже привлекали нас. Мы же
были детьми. Еще птички-воробушки очень меня радовали. Вот впечатления
моего детства, все восемь или девять лет.
Случались еще драки за забором, у бытовиков. Я не раз наблюдала и драки,
и поножовщину. Тоже интересные картины.
Мы даже не видели степей казахских. Там довольно унылая природа, но мы
и этой унылой природы не видели, ничего, кроме неба и лошадки, которая
вывозила мертвых. Вот это все — наше детство.
Иногда, правда, женщины устраивали концерты. По словам мамы, там было много
актрис, и концерты были интересные. Мы их ждали.
Однажды весь наш детский дом повели за зону. С нами была воспитательница.
Весна. Впервые выпустили коров. Они так резвились, что мы очень перепугались,
сбились в кучу... По-моему, даже наша воспитательница испугалась. Коровы
вокруг нас такое выделывали, что нас увели. Я до сих пор безумно боюсь
коров.
Г.И. Скажите, а вот поверки, конвой — это вы помните?
— Нет. Ни поверок, ни конвоя. Конвой помню, когда я уже свободно бегала
по зоне — они всегда меня чем-то угощали.
А потом мы с мамой освободились и жили уже в ссылке, на маленькой станции
минутах в двадцати от Акмолинска. Мама работала в артели. Там было очень
много бывших заключенных. При этой артели было общежитие, и в нем мы занимали
одну комнату с земляным полом. Кроватей не было, соорудили какие-то топчаны.
Мама была мастерица, и у нас были пододеяльники, сшитые из лоскутков, цветные.
Она вообще была очень чистоплотным человеком — и физически, и морально.
С нами рядышком жили тетя Ядя и тетя Шура, тоже из маминого лагеря. Две
подруги, которых вместе осудили, вместе они попали в лагерь, вместе прошли
его. (Они потом приезжали к нам.) Самое интересное, что когда они нашли
своих дочку и сына, они их поженили.
Г.И. Вы не помните, ваша мама случайно осталась там? Просто потому, что
там можно было как-то устроиться, или же вам запрещалось выезжать?
— По словам мамы и других женщин, выезжать запрещали. Видимо, их просто
туда направляли после лагеря. Наверное, это было место поселения.
Сначала мы жили в той комнатке, а потом уже снимали домик в казахском ауле.
Там было две комнаты, в одной жила наша хозяйка. Звали ее Макшат. Ее муж
погиб на фронте.
Г.И. А какие у вас были отношения с казахским населением?
— Прекрасные, доброжелательные люди. Когда мы только приехали в этот аул,
в первый час буквально, все эти милые люди — мужчины и женщины — пришли толпой
и встали у стеночки. И какое-то время молча рассматривали нас, а мы — их.
У них были очень добрые лица. Языка никто из нас не знал, но когда я потом
играла с казахскими детьми, мы друг друга прекрасно понимали. Был один
казах, его звали Антон (наверное, ему сделали такое имя, чтобы нам было
легче). Он работал на мясокомбинате. И вот этот казах один раз пришел к
нам и сказал:" Ты один, и вот тебе колбаса". Мама сказала: “У тебя же восемь
детей”. А он ответил: “Ты один, и я буду тебе помогать”. И он действительно
приносил кое-что с мясокомбината. А мама стала обшивать его детей, из каких-то
тряпочек. Она очень старалась чем-то ему помочь.
У них совершенно не было замков. Вот сейчас об этом рассказываешь, и даже
не верится. В дом можно было прийти в любой момент, и на столе появлялось
все, что есть в этом доме. Это были удивительные люди. Они по-доброму о
нас заботились. Им была так же дорога наша русская семья, как и свои семьи.
Они никому не дали погибнуть.
И еще. В лагере, в нашем детском доме, нас пугали казахами. Говорили: вот
придет калдык и заберет тебя. Мы очень боялись. И вот однажды я зашла в
пустой барак около свободной зоны и, к своему ужасу, увидела, что за мной
в этот барак заходит казах. Я чуть не умерла со страха. Но когда он подошел,
я увидела доброе лицо и сразу же весь страх прошел. Это был тот казах,
который потом, когда я прибегала к маме, угощал меня помидором. Они ведь
сами многодетные и очень любят детей.
Что это были за люди, которые нас пугали казахами! И когда мне теперь говорят,
что у них там какие-то распри, мне не верится. В моем сознании не укладывается,
чтобы эта нация дошла до того безобразия, что сейчас там происходит.
Г.И. А школа там была?
— В школу я ходила через степь, очень далеко. Это была единственная школа
на станции — двухэтажная, вокруг школы оазис, где росли акации, а дальше —
голая степь.
Когда я пошла в первый класс, я узнала, что, оказывается, книги бывают,
бывают сказки; и вообще, есть что-то более интересное, чем лошадки и торчащие
из-под брезента руки-ноги мертвецов. Нам ведь там никогда никто не читал
никаких книг. Однажды, когда мы вышли в свободную зону, ко мне подошла
одна из воспитательниц и стала на меня кричать: где книга о Ленине!? Она
так кричала... А я вообще не видела книг и не знала, кто такой Ленин.
Очень мне все тяжело давалось сначала. Кругом ведь все уже читали. Потом
стало легче, и я пошла хорошо. Хотя никто ко мне не проявил никакого сочувствия,
только одно презрение. Я не помню, были ли в классе еще дети моей категории,
наверное, только я одна. Не было в нашем классе и ни одного казаха.
Я, конечно, очень старалась и училась изо всех сил, но, кроме двоек и единиц,
никогда ничего не видела. Удивляюсь, почему меня не оставляли на второй
год. У меня врожденная грамотность, но мне, вне зависимости от того, были
у меня ошибки или нет, все равно всегда ставили тройки. Литература — не
математика, в сочинении надо раскрыть тему, и я это делала, и делала неплохо,
но все равно всегда получала трояки. Как бы я ни отвечала. Например, “Пророк” —
у меня все это шло от сердца, — и все равно, ничего не помогало.
А вот Майя, дочка секретаря, выходила к доске и могла вообще ничего не
сказать, но ей ставили пятерку.
Однажды в школе мы катались на лыжах и у меня очень замерзли руки. Потом,
когда руки разогрелись (а они были обморожены), мне было очень больно и
я плакала. А дети спросили учительницу: “А почему эта плачет?” В слове
“эта” было такое презрение...
Г.И. Что же, среди учащихся вы были одна такая?
— Я не помню, был ли кто-нибудь еще, во всяком случае, женщины, жившие
рядом, имели уже взрослых детей. Чаще дети жили либо у родственников, либо
в детдомах — их даже не забирали оттуда, просто не брали в наши жуткие условия.
Они жили где-то на Украине, переписывались... Было много эвакуированных,
тех, чьи родители во время войны уехали с Украины. У нас в классе была
девочка с Украины. А вот что касается лагерных, то мне кажется, я была
одна, во всяком случае, в нашем классе.
Г.И. Сколько классов вы окончили в Акмолинске?
— В Акмолинске я окончила девять классов. Когда мы переехали в Киев — это
был пятьдесят шестой год — мне исполнилось шестнадцать лет, и я заканчивала
десятый класс уже там. Пошла в вечернюю школу, так как мама моя болела
и надо было идти работать.
Потом я поступила в институт иностранных языков, на французское отделение.
Никаких препятствий не было.
Г.И. А при получении паспорта?
— Когда я получала паспорт, мне пришлось пойти к начальнику милиции и попросить,
чтобы он позвонил в районное отделение, так как от меня требовали указать,
в каком районе я родилась. У меня есть свидетельство — единственный документ,
подтверждающий, что я родилась в Карлаге, на котором стоит печать, очень
четкая: “Управление Карлага НКВД”. Треугольная печать. Это единственное,
что у меня сохранилось. Так вот, в метрике у меня написано “село Долинское
Карагандинской области”. Я объяснила, где я родилась, показала документ,
он позвонил в районное отделение милиции, и мне выдали там паспорт. Я до
сих пор ощущаю трудности: когда приходится где-то заполнять документы,
мне всегда говорят: район, укажите район. Потому что Долинка — это управление
лагерями, а мне так и написали — село Долинское.
Г.И. Когда вы жили уже на высылке, вам кто-нибудь помогал?
— Нет. Мы жили только на то, что мама зарабатывала. Мы просто бедствовали.
Когда мы приехали в Киев, я удивилась, что люди, оказывается, живут хорошо.
А там вокруг нас была просто нищета, сплошная нищета. Ели мы иногда раз
в три дня. Когда я приехала на Украину, я спрашивала, а что это за зелень?
А уж на яблоню посмотреть — это было как войти в райский сад. Я ходила на
склоны Днепра, и все там приводило меня в восторг, потому что я никогда
не видела такой красоты. Казахстанские степи — они же мрачные. Там были
цветы, подснежниками их называли, но я понимала, что это не подснежники,
а какой-то другой цветок. Это море цветов, но необыкновенно короткое время.
И еще мы все ходили с мешками рвать полевой чеснок, который поедали в большом
количестве. Это нас спасало от цинги. Я удивляюсь, но несмотря на плохое
питание, мы все были здоровыми.
Г.И. Мама делала попытки найти отца в то время?
— Вот этого я не знаю. Наверное, не делала. С родственниками переписывались.
Родственники нашли братьев — они находились на Украине, были уже взрослые,
один учился на краснодеревщика. А сестру найти не могли. Она была под Свердловском.
Она сама нашла нас. И приехала. Ей было шестнадцать лет.
Ведь у мамы, кроме меня, было трое. Два брата жили под Киевом и в Киеве,
у родных. Они сначала были в детском доме, но потом их забрали оттуда.
Но бабушка и дедушка с ними связь имели. Сестра тоже была в детском доме.
Потом она нашла нас и приехала, с девочкой Аничкой, с которой они сбежали
из детского дома. В детдоме они окончили всего четыре класса. В Акмолинске
они жили с нами, поступили в ремесленное училище, окончили его. Там им
давали какое-то обмундирование, кормили. Потом они работали на электроподстанции.
Аничка до сих пор там живет — вышла замуж, муж у нее русский. Мы переписываемся.
А сестра моя уехала на Украину, тоже вышла там замуж. Живет в Артемовске,
работает на заводе. Жизнь у нее сложилась не очень удачно — муж умер, осталась
с двумя детьми. Образования она так и не получила.
Сестра очень хорошо поет, у нее прекрасный голос, по силе и красоте не
уступит хорошим певицам. В Акмолинске она пела в самодеятельности, ее приглашали
в ансамбль. Ей никакого микрофона не нужно было. Пела она русские народные
песни.
А братья сейчас живут в Киеве. Один получил высшее образование, другой —
нет, работает на заводе.
Я в 1969 г. приехала в Москву, вышла замуж, у меня дочь четырнадцати лет.
Г.И. Вот вы, родившаяся в лагере, получили высшее образование.
— Я кончила еще и второй институт, патентный. Когда я поступала в Иняз,
я прошла большой конкурс. За сочинение у меня была единственная на курсе
пятерка. Я даже удивилась — мы пришли сдавать устный экзамен, и там сказали:
вот единственная пятерка за письменную работу. А я и в экзаменационный
лист не посмотрела, думала — трояк. Я так привыкла к плохим отметкам.
Г.И. А говорили в Киеве в основном по-русски или по-украински?
— Вот они сейчас твердят — “язык, язык”, а ведь они сами истребляли свой
украинский язык. Когда из деревни приезжала какая-нибудь девочка и говорила
по-украински, ее называли “жлобиха”. И она быстро переходила на русский.
А ведь раньше она говорила на прекрасном украинском языке, очень литературном,
красивом. И получался какой-то вульгаризм, который слушать невозможно.
В Инязе украинский язык изучали, и относились к нему с большим вниманием.
У нас был замечательный педагог. Сначала мне приходилось трудно. Когда
я что-то начинала рассказывать по истории Украины на украинском, педагоги
говорили: “Переходите на росийску мову”. Но в общем считалось, что мы учились
на украинском.
Сейчас я работаю. Я не преподаю французский, последние годы была переводчиком —
не разговорным переводчиком, а в разных организациях, в Москве. Делала
технические переводы, работала с юридической литературой. Это в отделении
морского права при Министерстве морского флота. Там заключались международные
конвенции.
Г.И. Когда вы уезжали из Акмолинска, как у мамы было со здоровьем?
— Очень плохо. У нее была астма, сердце больное. В Киеве она работала,
опять в пошивочном цехе. Ее хотели отправить на инвалидность, но ей очень
повезло. Она поехала в Симеиз, в санаторий от Совета Министров, им каждый
год давали бесплатную путевку. Врачи ее не отпускали, говорили, не доедет,
умрет. Но она поехала. А там она встретила врача, который тоже был из репрессированных.
Он проникся к ней состраданием и вылечил ее от астмы. Сам давал ей таблетки,
и когда мама приехала, мы ее не узнали: она вернулась здоровым человеком.
Г.И. Ваша мама попала в лагерь, не имея какой-то определенной специальности?
— Нет, она была просто домохозяйкой, воспитывала детей. Трое детей было —
целый день работала. Вот в лагере она научилась шить.
Г.И. А когда вы приехали в Киев, вам дали квартиру?
— Да, сразу же. Мы вернулись в августе 1956 г., а в октябре уже имели квартиру.
Правда, нам горисполком выделил однокомнатную, но когда мама пришла, ордер
был уже переделан и вместо однокомнатной квартиры нам дали две комнаты
в коммуналке. Мама махнула на это рукой — мы ничего не ждали и очень обрадовались,
увидев в том районе таких же, как мы, нищих. Мама работала до пятидесяти
пяти лет. А потом, когда ей был шестьдесят один год, вышла замуж. Так что
в конце жизни ей повезло, она встретила хорошего человека. Мама очень тяжело
умирала от рака, и он за ней ухаживал. А вскоре и сам умер, тоже был болен.
В Киеве мы поддерживали связи с некоторыми мамиными подругами по лагерю.
Например, с тетей Валей Поляковой. Ее муж был довольно известный человек,
кажется, первый секретарь горкома в Киеве. Когда, еще в лагере, они с мамой
приходили ко мне в детское учреждение, тетя Валя всегда приносила мне гостинцы,
так как была где-то на земляных сельскохозяйственных работах.
Недавно я подала заявление в Комитет госбезопасности с просьбой дать мне
справку о том, что я находилась в Карлаге с такого-то по такой-то год.
Прошел месяц, и мне позвонили. Я когда слышу эту организацию, КГБ, у меня
сразу же возникают совершенно отрицательные эмоции. Я, конечно, была очень
некорректна с каким-то Петром Константиновичем, как он представился, но
он мне сказал, что я должна направить запрос в Информационный центр Караганды,
в облисполком, в Отделение внутренних дел. Я его спросила: “Вы отказываетесь
от моего дела? Ведь если вы напишете туда, вам скорее ответят, чем мне,
вам справку дадут моментально”. Короче говоря, я поняла, что они не очень
хотят этим заниматься. И тогда я ему сказала: “Сажали вы быстро, а получить
какой-то документ невозможно. Вы остаетесь такой же фашистской организацией”.
Он бросил трубку. Потом я сама позвонила и сказала: “Пожалуйста, не бросайте
трубку, меня понять можно”. Он ответил: “Я понять вас могу, но если бы
вы обращались к моему отцу, тогда было бы понятно, а обращаться ко мне
с такими обвинениями...” Я, конечно, опять разошлась, сказала, что порядочные
люди в этой организации не работают, но вы не бросайте трубку, я все равно
вашей организации выскажу все: что я — человек, который обижен вашей организацией,
что я вас ненавижу, и весь мир вас ненавидит, не только я, потому что ваши
щупальца распространяются не только на наш народ, а на весь мир, что многие
уехали... Тогда он стал уже патриотические речи говорить, что вот я, мол,
не люблю свою родину. Я сказала, что родина человеческая — это Земля, а
вы наставили границы. Я не люблю ни малую, ни большую родину, потому что
вы такое настроили! Так что разговор у нас получился очень неприятный.
Я понимаю, что он, может, и хороший человек и ни в чем не виноват; я сказала,
что эти мои высказывания не лично к нему относятся, но высказать этой организации
свое пренебрежительное отношение мне очень хочется...
Пока я никакого ответа не получила. Но очень довольна в том плане, что
он направил меня в Информационный центр. Там я вышла на человека, который
дал мне адрес Баринова, начальника нашего лагеря. Он еще жив, ему восемьдесят
восемь лет.3 Я сегодня же напишу ему письмо, потому что я всегда слышала
о нем от мамы только самые хорошие отзывы. У меня такое чувство, что он
ответит.
Адрес Баринова я получила у Раисы Абрамовны Вареуполо. Она была в Акмолинском
отделении Карлага. Но маму мою она не помнит, потому что работала на земляных
работах и они друг друга не знали. Похоже, там действительно было очень
много народа. Она же мне рассказала, что в Долинке снимали фильм “Изменницы”,
режиссер Евгения Викторовна Головня.
Я нахожусь в большой радости, что этот режим кончает свое существование.
Я вижу его финал и очень верю, я интуитивно верю, что вот-вот он окончательно
рухнет. Может быть, пройдет три года, может быть, шесть... Но я готова
пережить что угодно, только бы это кончилось. Как-то в булочной началась
свара, я бросилась в середину и крикнула:
— Люди! Не теряйте свое лицо! Поймите, что все это кончается. Подумайте,
вот вам по семьдесят лет, на что вы сейчас жалуетесь? Вы жили хорошо? Нет.
Я всегда плохо жила. А те, кто жил хорошо, они сейчас среди нас не находятся,
не стоят в этих очередях. Так что же вы жалуетесь? Это все кончается. Наберитесь
терпения, потерпите три года. Действительно, будут жертвы и катаклизмы,
но мы идем к свету...
Г.И. У меня тоже была жизнь нелегкая, но я все-таки всюду встречала хороших
людей.
— А это потому, что вы несете людям добро, ведь добро идет к добру, а зло —
к злу.
Г.И. Может, и так.
— Я только думаю, что мы, пройдя все эти лагеря, много хороших людей встретили,
мы не потеряли человеческого лица. Я же могла, пройдя такую мясорубку,
ожесточиться, но этого, к счастью, не произошло, я все-таки сохранила доброе
сердце. Может, именно потому у меня сердце и открылось...
Вот Хана Самойловна, она оставила самые светлые воспоминания, а других
я даже не могу вспомнить, даже имена из памяти стерлись...
Г.И. А ваша мама?
— Она была добрая женщина, ее любили в доме. Когда я приехала на похороны
в Киев, соседи все организовали, такой стол устроили... Все ее провожали.
Она была такой человек, всем помогала...
Г.И. А ведь я знаю вашу свекровь Витту Семеновну — она бывала у моей мамы.
И с вами мы сейчас встретились. Такие случаи бывают. Очень странная жизнь.
Запись сделана 15 декабря 1990 г.