Под следствием

Но вообще-то было не до смеха. Галя стала пугаться при каждом звонке в дверь, боялась спать одна в комнате. А главное — начались изнурительные допросы Софьи Васильевны в прокуратуре, уже по ее собственному делу  49129/65-81. Меня мама отказывалась брать в «сопровождающие». На Лубянку ее возил на такси до своего ареста Ваня Ковалев, а в прокуратуру в основном Евгения Эммануиловна Печуро. Как-то раз допрос совпал с обыском у Евгении Эммануиловны. Тогда маму повез Федор Федорович Кизелов, который после ареста Леонарда Терновского отчасти заменил его, опекая Софью Васильевну при поездках на улицу Воровского. Иногда ее сопровождала Людмила Терновская.

Конечно, эти допросы, а их было пять или шесть, были очень тяжелы для Софьи Васильевны. Продолжались они порой по четыре-пять часов, а ведь ей было уже семьдесят четыре года. Возвратившись домой, она долго отлеживалась, а потом подробно и в весьма юмористических тонах рассказывала, как проходил допрос. Наверное, она старалась нас успокоить. По ее словам, обращались с ней в прокуратуре всегда очень вежливо и даже предупредительно. Помогали снять пальто, говорили: «Софья Васильевна, садитесь, пожалуйста. Вам из форточки не дует?» и т.п. А потом начинали предъявлять стандартные штампованные обвинения в «клеветнических измышлениях», «передаче антисоветской литературы за границу», в «пособничестве ЦРУ».

Софья Васильевна всегда твердо соблюдала три заповеди (часто их повторяла, давая юридические советы): «Ничего не бойся. Ни в каком виде не сотрудничай. Не говори неправды». Она объясняла: «Если будете врать, то (кроме того, что это просто неприятно) они все равно на чем-нибудь поймают, они ведь профессионалы». А говорить правду, особенно когда речь шла не только о ней самой, называть чьи-нибудь имена, она, конечно, не могла. Поэтому она неуклонно выдерживала единственную возможную для нее линию поведения: «Никаких показаний я давать не буду». Следователь задавал ей очередной вопрос, и она спокойно и четко отвечала: «На этот вопрос я отвечать отказываюсь». Но вопросы она все слушала очень внимательно, ведь по ним можно было судить и о том, насколько хорошо следователь осведомлен о деятельности ее и друзей, о намерениях следствия. «Не под протокол» она довольно свободно разговаривала, но в дискуссии никогда не углублялась. Когда следователь пытался обсуждать с ней какие-нибудь философские вопросы, она вполне доброжелательно отвечала: «Приходите ко мне домой, я вас напою чаем, и мы об этом побеседуем, а сюда вы меня вызвали на допрос, так давайте вести допрос». Однажды Воробьев попытался увещевать ее: «Софья Васильевна, ну почему вы отказываетесь отвечать на совершенно очевидные вопросы? Ну вот если я вас спрошу, были ли вы знакомы с римским императором, вы же можете мне сказать, что не были знакомы?» Она рассмеялась: «Конечно, я не была с ним знакома, но если вы мне зададите этот вопрос »под протокол", то я вам отвечу: «На этот вопрос я отвечать отказываюсь»".

Был ли у нее страх перед арестом, тогда вполне реальным? Наверное, был. Но ни передо мной, ни перед другими она никогда его не проявляла. Помню только один ее разговор со мной на эту тему: «Ну, посадить они меня — не посадят, но сослать могут далеко. Жить, конечно, везде можно, только вот без теплого туалета будет трудновато... И тебя срывать с работы не хочется». Во всяком случае, работала она по-прежнему. 18 января 1982 г. она вместе с М.Подъяпольской, Б.Альтшулером, Г.Владимовым и Ю.Шихановичем пишет открытое обращение к Президенту АН СССР Александрову о тяжелом состоянии здоровья Сахарова и о необходимости защиты его прав Президиумом Академии наук. После каждого допроса Софья Васильевна передает свои записи в «Хронику текущих событий». Информация о том, что ей грозит арест, начинает широко распространяться. В конце февраля появляется открытое письмо Сахарова в ее защиту. Публикуются протестующие статьи в «Русской мысли» и в «Новом русском слове», сообщают об этом и «радиоголоса».

Может быть, благодаря огласке власти не захотели доводить дело до суда: следователь вдруг предложил Софье Васильевне написать просьбу о приостановлении дела по состоянию здоровья и приложить соответствующие справки. Она отказалась, хотя здоровье было — хуже некуда. В конце апреля 1982 г. она снова на полтора месяца попадает в больницу, на этот раз кладут ее к Имме Софиевой, снова с тяжелой двусторонней пневмонией. Летом, несмотря на подписку о невыезде, она решается ехать со мной и с Галей под Звенигород. Следователю она отправляет по почте заявление с адресом, по которому ее можно найти. Лето прошло спокойно, за исключением того, что я взялась за восстановление на новом садовом участке вывезенного из Строгино дома и все время моталась из Звенигорода на 63-й километр Казанской дороги, оставляя маму с Галкой и очень волнуясь за обеих. Вопрос о том, брать или не брать вместо Строгино новый участок, решался в семье долго. Сыновьям моим — бродягам по характеру (они своих детей чуть ли не с грудного возраста таскали по лесам и речкам, и дом им вполне заменяла палатка) — было не до участка. Мама меня жалела, но в конце концов сказала: «Надо брать. Мы же тебе дом построили, и тебе надо детям что-то оставить...» Я надеялась, что мама еще сумеет там пожить, что цветы посадим... Но Софья Васильевна побывала на «шестьдесят третьем» всего два раза. Жить так далеко от Москвы без телефона и удобного транспорта ей было уже не под силу, да и благоустроить там все до конца я не сумела.

В начале сентября 1982 г. Софью Васильевну вызвали в городскую прокуратуру и предъявили обвинение по статье 190-1. 10 сентября она поехала туда снова — выполнять 201-ю статью (т.е. заканчивать предварительное следствие): вместе с адвокатом знакомиться с делом, свидетельствуя об этом своей подписью. Однако Воробьев, извинившись, сказал, что окончание следствия откладывается на пару недель. Далее должен был следовать суд. Разгром Московской Хельсинкской группы был завершен (с Украинской и другими республиканскими группами к этому времени тоже расправились). И все-таки выпуск последнего, 191-го, Документа о самороспуске группы был для Софьи Васильевны очень трудным решением. Она понимала, что привлечение новых людей (а готовые на этот шаг были) невозможно, так как они были бы обречены на арест на следующий же день после объявления о вступлении в группу. Но тем не менее добровольное признание готовности «сложить оружие», да еще в тот момент, когда ей грозил суд, казалось ей отступлением. Она несколько раз вслух размышляла о всех «за» и «против». Но никакая работа уже была невозможна. И оставшиеся члены группы, обеспокоенные прежде всего ее, а не своей судьбой, уговорили ее «хлопнуть дверью», публично объявив о роспуске группы. Сомнения Софьи Васильевны были обоснованны: по-видимому, властям именно это и было нужно, так как в начале октября ей сообщили о приостановке ее дела «по состоянию здоровья», хотя ответы на запросы в районную поликлинику о ее здоровье (об этом мы узнали от участкового врача) были в прокуратуре еще весной.

Полностью подавить инакомыслие в стране было, конечно, невозможно, но справиться с открытыми выступлениями правозащитников КГБ сумело. Практически все «легализовавшиеся» группы были уничтожены, даже Фонд помощи политзаключенным (он продолжал действовать анонимно). Перестала выходить «Хроника текущих событий», а затем заменивший ее «Бюллетень В». Информация о правозащитниках появлялась в основном за рубежом, например, в журнале «Вести из СССР», выходившем в Мюнхене. Смерть Брежнева ничего не изменила. Приход к власти Андропова (а затем и Черненко) не сулил никаких надежд. Объявленная в декабре 1982 г. амнистия в честь 60-летия СССР не касалась статей, по которым были осуждены узники совести. Тех, у кого кончались сроки, но кто явно не желал «перевоспитываться», в 1982–1983 гг., не выпуская из лагерей, вновь судили и давали им новые сроки. Открытое противостояние продолжал по существу только Сахаров, но с мая 1984 г., после ссылки в Горький Елены Георгиевны, они оказались полностью отрезанными от мира.

На семидесятипятилетний юбилей у Софьи Васильевны было больше писем и телеграмм, чем гостей. Поздравления были из Горького, Ташкента, Джезказгана, Чувашии, Потьмы, из Читинской, Кокчетавской, Томской, Омской, Пермской областей, из Хабаровского края, Якутской АССР. Вместо названий улиц на большинстве обратных адресов — номера «учреждений». Вся география ГУЛАГа. И еще — от близких друзей из Америки, Франции, Германии. Были теплые, поддерживающие телеграммы и из Москвы: «Поздравляю доблестную защитницу беззащитных со славным юбилеем. Будьте спокойны и радостны, ничто не пропадает. Чуковская». Мама помогала своими советами Лидии Корнеевне в деле о выселении ее с дачи в Переделкино, где ее силами был организован музей К.И.Чуковского, и любила рассказывать о начале их знакомства. Она принесла Лидии Корнеевне «на подпись» какое-то открытое письмо.

— Я это подписывать не буду, — сказала Лидия Корнеевна.

— Почему? — удивилась мама.

— Потому что письмо неграмотно написано: «Изменить меру пресечения». Пресечения чего? Кто это написал?

— Я, — призналась мама. — Но это же юридический термин!

Софья Васильевна занимается хозяйством, пестует внучку и правнуков, по-прежнему охотно консультирует, ведет переписку с заключенными — и друзьями и незнакомыми, узнавшими ее адрес в лагерях. Она теперь почти не ездит на улицу Воровского — там поселяется старший внук. На Удальцова частые гости Евгения Эммануиловна Печуро, Раиса Борисовна Лерт и ее приятельница, филолог Елена Марковна Евнина. Семья Самсоновых-Егидесов эмигрировала, но в нашем же подъезде обнаруживается еще одна очень близкая по духу семья — Томашпольские-Степановы. Практически это весь круг ее общения. Власти довольны, считают, что семидесятисемилетняя «старуха» уже перестала быть «общественно опасным лицом», и в августе 1984 г. прокуратура прекращает ее дело. Но узнала она об этом лишь спустя четыре года.

Весной 1983 г. умер старший брат Софьи Васильевны. Она осталась главой большого семейного клана: дочка, племянница, трое внуков (и две невестки, которые очень любят ее), пятеро правнуков. Как-то раз она прикидывала: «Если мне суждено жить, как Феде, до восьмидесяти, значит до 1987 г.; если, как Нате, до восьмидесяти двух, — то до 1989-го...» Летом я с Галей уехала в экспедицию, Софья Васильевна жила во Фрязино, у Нины Некипеловой, так как одна она уже оставаться не могла: участились сердечные приступы. Федора Федоровича Кизелова, который последнее время много помогал ей, в Москве не было. Он — в «бегах»: случайно узнав о предстоящем аресте, сел на поезд и уехал на восток. Зато, правда, вернулись из лагерей некоторые друзья. В апреле вернулся Терновский, затем Иосиф Дядькин, Слава Бахмин, Илья Бурмистрович, Семен Глузман, Саша Подрабинек. Но это только малая часть; остальные — кто в лагерях, кто в ссылках. Вернувшиеся — за «101-м километром», в Москве бывают редко.

В 1984 г. мама снова в клинике «у Недоступа» — с тяжелейшим приступом желчно-каменной болезни. Двенадцать дней она почти не вставала с постели, лежала с капельницей. Ее готовили к операции, перевели в хирургическое отделение, где не было абсолютно никакой возможности курить. Пробыла она там недолго (операцию делать не решились из-за плохого сердца), но когда я пришла в терапию, куда ее снова перевели, то вдруг услышала: «Я никогда не думала, что смогу бросить курить. А тут три дня не курила — и ничего, жива. Вот и решила: раз три дня могу без папирос, значит и дольше могу». И с тех пор она ни разу не закурила, — тут ее воля проявилась совершенно железно. Хотя потом иногда говорила: «Удивительно, уже два года (потом — уже три года) не курю и не думаю вовсе об этом, но вдруг — после завтрака, после кофе, так хочется закурить, совершенно безумно хочется — вот я прямо чувствую, как в руках папиросу разминаю». Но, по-видимому, то, что она умерла от рака легких, все-таки было результатом этого пятидесятилетнего курения. Курила она всегда, — до сих пор помню ее самокрутки из махорки во время войны, а потом вечный «Беломор», больше пачки в день, — и в больницах, и при воспалениях легких. Я просила ее бросить, врачи вели с ней разговоры на эту тему, но она всегда отвергала их наотмашь: «Курила и курить буду, ничего. Не уговаривайте», — и ни разу не пыталась бросить. Хотя очень огорчалась, когда я, а потом и старший внук закурили.

К Новому, 1985 г. Софья Васильевна пишет список для поздравлений: Великанова, Гершуни, Корягин, Ланда, Орлов, Осипова, Некипелов, Лавут,

В январе 1985 г. Андрей Дмитриевич отправил Софье Васильевне письмо с единственной возможной оказией — адвокатом Елены Георгиевны. Привожу текст письма полностью:

«Дорогая Софья Васильевна!

Я начну сразу с большой просьбы. Я решил 26 марта (зачеркнуто) 16 апреля возобновить голодовку с требованием предоставить Люсе возможность поездки за рубеж для лечения (вероятно — операций на сердце и на глазе) и для встречи с Руфью Григорьевной, детьми и внуками. Я прошу Вас в этот день попытаться организовать сообщение о начале голодовки иностранным корреспондентам (желательно в несколько агентств) — либо лично Вами, либо (если Вы, как это было до сих пор, не общаетесь с инкорами) — через кого-либо, кому Вы можете доверить это дело; мне трудно с определенностью назвать фамилию, я плохо знаю положение в Москве и положение людей, я думал в этой связи об Инне Мейман, об Ире Кристи, о Боре Биргере (зачеркнуто). До 13–16 апреля никто не должен знать о моем намерении — иначе ГБ примет свои контрмеры.

Коротко о наших делах. Люсино здоровье много хуже, чем в прошлом году. Чаще и тяжелее приступы стенокардии (каждый раз кажется, что данный приступ — самый тяжелый). Приступы происходят с интервалом то около недели, то чаще и длятся от нескольких часов до суток. А небольшие приступы, снимаемые нитроглицерином, — почти каждый день. Сустак форте, нитросорбит — ежедневно. Плохо и с глазами. С марта она не была у окулиста (да и чем он может помочь). Субъективно — прогрессирующее сужение поля зрения. Раз в месяц она должна являться на отметку в РОВД. Поликлиника (без обследования!) дала справку, что она «способна к самостоятельному передвижению», т.е. санкционировала привод при неявке при любом морозе и ветре и при любых приступах в день отметки. А у Люси немедленно приступы стенокардии при каждом выходе при небольшом морозе и ветре, и глаза болят. Люсе предъявлено выходящее за пределы ИТК для ссыльных требование не выходить из дома после 8 вечера. Мы живем в беспрецедентной изоляции. Все контакты прерываются, все приезды кого-либо к нам исключены. Число окружающих нас гебистов неисчислимо. Даже по ночам регулярно под окнами дежурит машина с включенным мотором. Хуже всего — отсутствие нормальной почтовой и телеграфной связи. Значительное число наших писем и писем к нам не доходит. Уведомление о вручении мы часто не получаем или — есть один несомненный случай — получаем ложные уведомления. А друзья обижаются, что мы не отвечаем на их вопросы (еще они не учитывают, что все адреса и номера телефонов отобраны при обыске, приходится восстанавливать заново). Из США доходят только открытки от Руфи Григорьевны (и то, возможно, не все).

Одна из проблем Люсиного здоровья — вредность для сердца ее глазного лекарства, вредность для глаз нитропрепаратов, без которых она не может прожить ни одного дня. Это — порочный круг. Время работает не на нас, оно работает против Люсиного здоровья. Бездействие — губительно. Именно поэтому я считаю необходимой голодовку, при всем ужасе этого решения, опасности для меня и для Люси, еще большей, чем для меня. Я не вижу иного выхода.

Софья Васильевна, мы оба желаем Вам всего лучшего. Мы любим и помним Вас. Будьте здоровы.

11 января 1985. Ваш А. С.

Я прилагаю в письме «Обращение» в связи с объявлением голодовки. Может, его удастся передать инкорам (через тех же людей, которые возьмут на себя сообщение инкорам о голодовке)?

Дата начала голодовки изменена мною: 16 апреля 1985 правильно.

Я обратился к Боре Биргеру с просьбой сообщить о голодовке. Но это совсем не заменяет того, с чем я обратился к Вам, т.к. он контактирует, насколько я знаю, только с дипломатами, а это не совсем то, что надо, не гарантирует гласности. И вообще, дублирование не мешает.

А.С."

Но Софья Васильевна ничего об этом письме не знала, — адвокат Елены Георгиевны ей это письмо не передала и сказала, что у Сахарова все в порядке и он просил не поднимать никакого шума в связи с его молчанием. Мама обнаружила это письмо в нашем почтовом ящике, в незаклеенном конверте без адреса (только с инициалами «С.В.»), спустя почти год, уже после того, как Андрей Дмитриевич, пройдя во второй раз все круги ада в горьковской больнице, одержал победу и Елену Георгиевну выпустили для лечения. После долгого перерыва она вновь попала на улицу Чкалова, где, несмотря на очень плохое самочувствие, не могла не собрать друзей перед отъездом за границу. И только здесь стала известна вся правда. Маме Елена Георгиевна дала страшную фотографию, сделанную в Горьком в декабре 1985 г. сразу после выхода из голодовки: Андрей Дмитриевич выглядел на ней, как узник Освенцима, — его невозможно было узнать.

1985 г. для Софьи Васильевны был очень тяжелым. Вынужденное молчание было невыносимо. В начале года она опять — в третий раз — попадает в больницу с пневмонией. Теперь она не может выходить зимой на улицу: сразу начинается приступ стенокардии. Много читает (уже с лупой), просматривает все газеты, слушает радио. Внимательно вчитывается в речь Горбачева на апрельском пленуме 1985 г. — в ней какие-то новые нотки, такого признания наших трудностей и недостатков с этой трибуны мы еще не слышали. Но идет-то все по-прежнему («по-брежнему»). И в докладе к 40-й годовщине Победы под продолжительные аплодисменты чеканятся привычные фразы: «Советское общество сегодня — это общество высокоразвитой экономики... это общество постоянно растущего благосостояния народа... это общество высокой образованности и культуры народа... это общество подлинной, реальной демократии, уважения достоинства и прав граждан...» И далее: «Нужна бдительность к проискам тех, кто толкает мир к ядерной пропасти». Призыв к «ускорению» лишь удручает.

Летом Софья Васильевна снова под Звенигородом со мной и с четырехлетним младшим правнуком Митей — вся в заботах о нем, очень своеобразном ребенке, который все время убегает. Ей тяжело, но она не может допустить, чтобы «ребенок проводил лето в Москве» (старших правнуков отправили в лагерь). Это едва не кончилось трагически: утром она оставила Митьку на минуту без присмотра около дома, и он исчез. До обеда Софья Васильевна сама пыталась разыскать его, днем — я и все население научной станции. Потом позвонили в милицию. Приехал автобус с милиционерами и восьмью служебными овчарками — «брать след ребенка» (рядом с домом — большой лес). Нашли его только в семь часов вечера, километрах в трех от нашей станции, за шоссе, за железной дорогой, около ЛТП. Он выглядел очень довольным и смело шагал в прямо противоположном от дома направлении. Софья Васильевна после этого лежала с тяжелейшим приступом. На следующий день я отвезла Митю в Москву к его родителям.

На звенигородской станции в одном с нами подъезде жили сотрудницы моего института: Татьяна Красильникова и Вита Белявская. Софья Васильевна очень подружилась с их семьями, они ее опекали, когда мне приходилось по работе выезжать в Москву. Я надеялась, что мама за август отдохнет от всех детей и немножко поправит здоровье. Но случилось несчастье. Как-то поздно вечером мы пили чай у Тани Красильниковой, и мама решила сходить к себе за вареньем (квартиры были рядом). На лестнице не было света, и ей под ноги в темноте подвернулась одна из «ничейных» собак, которых подкармливали жители подъезда. Софья Васильевна упала, пролетев целый марш лестницы. На страшный грохот и звон от разбитой банки я выскочила из квартиры и, увидев в свете открытой двери, что мама лежит на нижней площадке, закричала. Первое, что я от нее услышала, было: «Ну что ты голосишь, жива я, жива». Как потом оказалось, она не только сильно ушиблась, но еще и сломала оба плеча. Сбежались соседи, на одеяле подняли ее в квартиру. Сотрудник института Сергей Ломадзе вместе со своим сыном повез нас в Москву. Было уже два часа ночи, в связи с Фестивалем молодежи загородные машины не пускали, мы еле уговорили милиционера. Мама была в полузабытьи, а когда приходила в сознание, говорила что-нибудь утешительное и даже напевала тихонько: «Я ехала домой, и полная луна...» (была ясная ночь, и луна светила в окна машины). Потом Сергей мне сказал: «Я как услышал, что она напевает, понял: жить будет». Привезли ее в Институт Склифосовского, ждали до утра, пока ее положили, а на следующий день, в воскресенье, дежурный врач сказал мне: «Забирайте-ка лучше ее домой». Состояние у нее было очень тяжелое. Даже приподняться на кровати она не могла: малейшее движение рук причиняло страшную боль. Когда я увидела рентгеновский снимок, то ужаснулась — от обоих плечей было отколото по куску кости. Я не представляла себе, как это может срастись.

Весь август мы провели вдвоем на улице Удальцова. Она была совершенно беспомощна — ни сесть, ни одеться, ни ложку в руки взять. Но участковый врач Тамара Петровна Семенова, очень отзывчивый и добрый человек и опытный специалист, сказала, что руки надо упражнять, и показала комплекс упражнений. Как можно делать эти упражнения, сначала ни мама, ни я не понимали, — шевелить руками она не могла. И как же мама боролась! Постепенно, с моей поддержкой, начала ходить по квартире, приподнимать руки из висячего положения, прибавляя каждый день по одному-полтора сантиметра. Отдыхала, снова начинала упражняться. Иногда от боли теряла сознание. Болела и ушибленная грудь. Но ни одной жалобы за весь месяц я от нее не услышала, — все такая же доброжелательная улыбка, всегда ободряющие слова. Как это ни парадоксально, я теперь вспоминаю об этом августе как о счастливейшем месяце: первый раз в жизни мы были с мамой одни с утра до вечера, без всяких дел (и диссертация, и все прочее было отставлено), и говорили, говорили... Погода стояла прекрасная, в комнате было широко распахнуто окно и много солнца. А недели через две я начала выводить ее гулять — по пять минут, по десять, по полчаса. И произошло чудо: несмотря на преклонный мамин возраст кости срослись, хотя, конечно, некоторая скованность движений осталась.