письмо пятнадцатое

7/X/66

Припомнил я последние свои письма и остался весьма недоволен ими. Боюсь, что у вас может сложиться впечатление, что я все время только и делаю, что утираю слезы, вздыхаю от живота и вообще обуян мировою скорбью. Ничего подобного! Просто бывают настроения дня, а то и часа, а тут некстати перо под руку подвертывается, вот и начинаешь подвизгивать тоненьким голоском. Конечно, мои мысли не этим — не бытом — заняты. Сейчас у меня немного попросторнее со временем: меньше беспредметного трепа, меньшее количество людей стремится рассказать мне «свою жизнь — ну прямо для романа!», строже я стал относиться к выбору чтения — вот и очистилось время для более серьезных занятий — переводов и пр. Так что не принимайте эти срывы близко к сердцу — их и на воле, слава Богу, хватало.

Со дня отправления последнего письма у меня была вот какая почта: 2 письма от тебя, Ларик, и бандероли: «Прометей» от Фаюма и Римский-Корсаков (пластинки) от Майи Злобиной. И то, и се очень здорово, и большое спасибо; только знаете что, братцы, давайте временно отменим книги и пластинки (кроме книг от авторов или переводчиков); с пластинками очень трудно — с проигрывателем: он один и не очень доступен.

Теперь о письмах твоих. Прежде всего: несказанно я рад, что ты поедешь отдыхать; конечно, раскачаться трудно, но когда приедешь на юг (уже приехала?) — то-то благодать будет!

А о делах вот что: к тебе, наверно, уже вернулись деньги, отосланные тобой в Киев. Произошло недоразумение: эта женщина, очевидно, решила, что ей прислали вспомоществование, что это филантропия, и написала гневное письмо мужу. Ты вот что: перешли-ка эти деньги сюда, Льву Шлемовичу Теплицкому; адрес, естественно, тот же, только отряд (последняя цифра) — 18. Пожалуй, даже двадцать рублей.

О гонораре за «Бегство»*. Что это значит: «книга не вышла»? Она же вышла! Только в продажу не поступила — а какое нам до этого дело? Книга вышла — она фигурировала в качестве вещественного доказательства моей литературной, профессиональной деятельности. Верховный суд (так я думаю) обязан выдать тебе бумажку об этом. «Одобрение» на рукопись было никак не позже июля 1964 г. — ты же сама получала 60% гонорара (точнее 35% — остаток от 60%), которые выдаются, согласно договору, «по одобрении рукописи». Это было (получение денег) примерно 17 июля 1964 г., а «одобрение», стало быть, еще раньше.

О внеочередном свидании. Если оно будет за счет очередного декабрьского, то не надо. Лучше в декабре. А вообще-то мне очень не хочется, чтобы ты о чем-либо кого-либо просила. Даже при самом благожелательном отношении к нам. Даже когда речь идет о нашем свидании.

Ну вот, таким образом, я получил все семь (6 твоих, 1 Санькино) писем, о которых было в телеграмме. Они — особенно последние — доставили и доставляют мне немало веселых минут. Как не смеяться и не радоваться забавности ситуаций, возникающих в этом «прекрасном и яростном мире»! И как хорошо быть вооруженным цитатами из хороших книжек, например: «Монте-Кристо из меня не вышло — придется переквалифицироваться в управдомы», или из того же «Золотого теленка» припомнить подарок Остапа Бендера Александру Корейко...

Сейчас обеденный перерыв. Я сижу в маленькой уютной курилке. Разговоры ведутся самые возвышенные — о добродетелях государственных деятелей XVIII века. Здесь есть один вьюнош лет 20–22, чудо-ребенок, знающий 18-й век по имени-отчеству, его хлебом не корми, а дай поговорить о некоем указе от 17-затертого года, и что кем говорено было об оном Указе, и чей тем Указом случай был утвержден, и кто от того Указа впал в ничтожество, и т.д., и т.п.

А окромя самодеятельных разговоров еще происходит культуртрегерство, предусмотренное культурно-воспитательной частью. Так, на днях нам показали к/ф «Сергей Есенин», и я его смотрел, и очень мне понравились лошади, которых в картине много, и все они красивые. Народу было — тьма! Есенин (т.н. «Сережка Есенин») жутко популярен, очень много знают наизусть, а если скажешь, что плохой поэт, то и побить могут. Я и не говорю, тем более что и не считаю так.

А вчера выступал представитель Белоруссии* — писатель А.Савицкий(?). Он объяснил нам, что промышленность и сельское хозяйство Белоруссии достигли небывалого расцвета, и что все в Белоруссии очень хорошее, и что это хорошее является содержанием белорусской литературы — следовательно, белорусская литература очень хорошая и тоже достигла расцвета. А еще, отвечая на одну довольно глупую записку, в которой писателей упрекали, что они, мол, все берут с потолка, Савицкий заявил, что содержанием всех без исключений литературных произведений является жизнь, и поэтому любые упреки писателю в надуманности будут неправомерны. Хотел было я пискнуть: «А я?!», но воздержался, сообразив, что Савицкий ответит, что я — не писатель, а мои произведения — не произведения.

А завтра, в субботу, будет вечер поэзии — силами добровольцев. Я получил персональное приглашение прибыть и послушать. Послушаю.

И еще происходят разные события, менее веселые, к литературе отношения не имеющие, о которых писать здесь не время, не место и не резон. Ко мне они отношения не имеют.

8/X/66

Субботний вечер. Без поэзии — ее на сегодня отменили. И хорошо, а то я нынче устал, много работал (что-то около 90% нормы!), много болтал и много волновался. Сейчас поводы для волнений исчезли. Я поужинал (дважды), покофепил с кавказцами, выслушал рассказ одного из них — эпизод из его детства, совершенно потрясающий, так на бумагу и просится, покурил, пообщался с Валерием [Румянцевым] и Толей [Футманом] и сейчас возлежу.

Рядом, на полотенце, Пат и Оля, Кадькина уголовная морда на зеленой книжечке, твое последнее письмо, Ларка (сегодня полученное — привет Павлику и его жене*, мне очень стыдно, но я забыл, как ее зовут, помню только, что хороша), и «Иностранная литература» с романом «Посол»*. Что еще может желать рядовой интеллигент, которому недавно присвоили III разряд за доблестный труд и блистательные познания, проявленные на экзамене? Бесплатных пирожных? Или севрюжинки с хреном, как сказано у Антона Павловича, за бородку которого так обиделись ревнители российской словесности*?

Я знаю, чего мне хочется. Мне хочется безумной роскоши: мне хочется каждому из моих корреспондентов написать письмо — и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-ь-н-о-е! Я последнее время чувствую, что, обращаясь ко всем сразу, чохом, гуртом, я никак не могу передать, что я думаю о каждом в отдельности и как каждого — отдельно! — люблю. Не то чтобы больше или меньше, а именно — отдельно. И об этом не напишешь в таких письмах. То есть можно было бы назвать какие-то ваши черты: ну, скажем, обаяние и излучение жизни — Зойкины или высокую рыцарственность и человеческую полноценность — Сашкины — но тогда получилось бы, что я, дескать, именно за это их люблю. А я ведь их люблю и за это. В общем, понятно? А в таком вот, личном письме мне, может, и удалось бы — ну не знаю, эпитетом каким-нибудь, что ли, — передать то, что я чувствую.

10/X/66

Все-таки меня, видно, не совсем еще забыли. Нынешняя почта: письмо от тебя, Ларик, от Саньки, от Иры [Кудрявцевой], от Маринки Фаюм, от Юны [Вертман].

Тэк-с, по порядочку. В твоем письме, Лар, среди прочих приятных, неприятных и обыкновенных сообщений есть и вполне справедливые претензии к стилистическим срывам в моих письмах. А что делать? То, что говорит Юра [Левин] о моих письмах (и не только Юра), звучит очень серьезно; по-моему, даже слишком серьезно. Я все-таки никак не могу почувствовать — хоть и стараюсь, — что мои письма — это литература, эпистолярный жанр или что-то в этом роде. И откровенно говоря, мне бы этого не хотелось. То есть я не возражаю, чтобы их читали не только ты и самые близкие друзья, но я хотел бы, чтобы к ним относились именно как к письмам. Наверно, я все-таки писал бы их иначе, если бы адресовал «urbi et orbi». А коли это письма, то какого черта я буду заботиться о стиле? Ну, «красивости», ну, «литературщина», ну, «пошло» — ну и что? А может, у меня такое настроение было изысканно-воздыхательное? Что ж мне теперь — черновики, что ли, составлять, а потом правкой заниматься? Не настолько уж серьезно я к себе отношусь. И настолько серьезно — к литературе, в которую не стоит соваться со своими интимностями, ежели они не перекликнутся с интимностями чужими — совсем незнакомых людей. Ох, не надо мне, Ларка, следить за стилем писем! А то я окажусь той самой сороконожкой, которая задумалась о том, в каком порядке она переставляет все свои сорок ножек...

Кстати о жанрах. Ты пишешь об эпистолярном, но почему-то молчишь о жанре, в котором прославились А.Франк, С.А.Толстая и др.* Меня это несколько удивляет. Хоть бы полсловечком обмолвилась.

О Танином [Т.Макаровой] письме — в другой раз, отдельно.

Санькино письмо (А-а! Ему можно, а мне нельзя! Он семь раз повторил «ну»! Куда только его преподаватель литературы* смотрит?!) — да, так его письмо, вернее — письма радуют меня здоровым скепсисом и небрежно-элегантной манерой: «Привет и т.д.!» В самом деле, не писать же ему: «Дражайший батюшка!» На вундеров и киндеров* ты, Санька, не будь в претензии: они не виноваты, а кроме того, они вырастут и, перестав быть киндерами, соответственно перестанут быть вундерами; разве что останутся занудерами (занундерами?). Поездка в Новосибирск — это здорово. Валяй, коли капитал дозволяет. Хотя я, наверно, ни за какие коврижки туда не поеду — уж больно противное у меня состояние там было*: трусил, мутило и вообще гадко. И противно же, наверно, на меня было смотреть! (Смотри-ка — стихи! Хорей?) А со всякими экспедициями и армией — ты прав, еще успеешь решить.

Ире Кудрявцевой я земно кланяюсь за ее письма. Это не шутка. Это я совершенно серьезно говорю, безо всякой иронии, безо всяких «художественных преувеличений», на которые я ссылался во время суда. Я, как мне кажется, умею безо всякого труда и с удовольствием настраиваться на любую волну; а здесь это искусство мне ни к чему, потому что письма Ирины — на моей волне. Только вот речкину фотографию я получил, а когда я получу фотографию Ирины?

И вообще (я начинаю скандалить и устраивать сцены) — где фото пишущих мне? А вдруг меня завтра освободят — значит, я так и останусь без фотографий? Имейте в виду: если это произойдет, я дальше Потьмы не поеду*— буду там дожидаться ваших портретов с трогательными надписями...

Маринка меня разодолжила — прислала стихи Мандельштама, и именно те, что я хотел. И про Вильнюс написала. А вы знаете, что происходит, когда я говорю какому-нибудь литовцу, что вот, мол, друзья были в Литве, хвалят Вильнюс? Литовцы жмурятся, как коты, и начинают мурлыкать; а когда я пересказывал украинцам (западным) похвалы Иры Глинки Львову (городу, а не писателю), они подвизгивали и хором начинали хвалить Иру и приглашать меня во Львов («Ждем вас во Львове!» — Эдди Рознер, 1939*), вот как люди стосковались. А второе стихотворение Мандельштама я прочел вслух и почувствовал, что оно никак не читается иначе, чем это предсказала Маринка... А знаменитый и повсеместно чтимый искусствовед Ю.Я.Герчук не зазнается? Он мне хоть два пальца подаст, когда я вернусь?

Новые приключения Золушки, описанные Юной, меня восхитили, но не удивили. «Заботливый, трам-там-там, Юрка», спасший туфельку, — явление здесь, в лагере, довольно распространенное. Ну зачем далеко за примером ходить: я уверен, что Толя Футман поступил бы так же. Впрочем, он-то, вероятно, простер бы свою галантность и дальше... Привет Мольеру и Булгакову*.

11/X/66

Утро. В нашем помещении идет дезинфекция: шум и грохот начался в 6 утра, а я вернулся с работы во втором часу ночи и еще часа два ворочался — не мог заснуть. Дело в том, что я — ангел. («Я — чайник»*.) Посудите сами, кто, кроме ангела, стал бы писать такие кроткие и миролюбивые письма в том состоянии, какое у меня сейчас? Несколько дней назад я поленился прижечь йодом крохотную царапину на подбородке. Результат: опухоль на полморды, дикая зубная и головная боль. И не выспался. И есть не могу. И никто не сочувствует. (Помнишь Соню: «Голова — не задница, завяжи да лежи»*.) И так мне себя жалко (морда же все-таки!), и в цеху было вчера так шумно («Станочек мой, станочек...»*), и я сидел в так называемом — не пугайтесь! — «изоляторе брака» (это такая комната, куда складывают запоротые детали, — прелестно звучит, не так ли?) и писал вам, и сам себе умилялся.

А почему это я в рабочее время занимаюсь всякими личными делами? Во-первых, потому что это гораздо приятней и разумней, чем заниматься ими в свободные часы. Недаром же в рабочей зоне у нас висит лозунг: «Производственник! Дорожи каждой минутой свободного времени!» Вот я и дорожу — экономлю. Во-вторых, ответ простой — у меня простой (Я.Козловский напечатал бы такую фразу в журнале «Москва» в виде двустишия и содрал бы за каждую строчку по 1 руб. 40 коп., самое малое). Да, а простой у меня потому, что некому размечать детали. Знайте вы, о малообразованные, что деталь, прежде чем попасть мне в лапы, должна быть помечена — где именно я могу ее портить. Так вот, на должность разметчиков пришли новички-старички: они предоставили мне возможность резвиться на станке где-то без четверти одиннадцать. Те же, что были раньше, сочтены слишком молодыми и здоровыми для этой работы. В результате я вчера выполнил 16% нормы. Зато добродетель торжествует.

Так. На III пункт Маринкиной анкеты я ответил («Взаимоотношения со станком»). Пункт I — рука. В порядке, болит изредка, большей частью из-за погоды. Пункт II — ухо. В порядке, ко всему притерпелось.

17/X/66

Как видите, небольшой антрактик. Дело в том, что эта самая болячка на подбородке, о которой я столь игриво писал, устроила мне несколько веселых дней. Прошу прощенья за подробности, я не стал бы вообще писать об этом, но у меня, по всей вероятности, останется шрам, и я хочу предупредить и предотвратить вопросы. Так вот, фурункул, и на очень удачном месте: не есть, не пить, не разговаривать — так я должен был себя вести. О том, чтобы писать, читать или думать, и речи быть не могло. А если бы меня спросили в эти дни: «А что за штука «чувство юмора»?» — я бы только похлопал пустыми глазами. И почти без сна. И шум и вибрация в цеху.

Кормили меня ребята силком, как маленького: нарезали хлеб крошечными кусочками и почти что совали в оставшуюся щель. Вот в таком разрезе. Теперь меня заботят две вещи: чтобы эта сволочь не повторилась и чтобы след остался не слишком безобразным. Сейчас у меня все это заживает, но с неделю еще придется походить с повязкой (намордник). Потом я получу возможность разевать пасть и начну отъедаться, а то похудел, аж самому смотреть тошно.

Возвращаюсь к прерванным темам. Ты, Ларка, пишешь, что, дескать, пример с Хазановым склоняет тебя в сторону признания Сашкиной [Воронеля] правоты («не прощать недостатки, быть строже» и т.п.). Ну ладно. Мы будем требовательны и придирчивы, как дьяволы, мы будем оценивать людей, будем мудры, как жюри на собачьей выставке. И что? Мы сможем предусмотреть, как поведет себя тот или иной индивидуй в тех или иных обстоятельствах? А поведение Яна [Гарбузенко] можно было предусмотреть? А поведение Эсселя? Ну вот Эссель. Не трус. Человек, побывавший в разных переделках. С весьма недвумысленными взглядами на все сущее. Умен. Неуязвим. И, наконец, как мне кажется, был к нам достаточно сильно привязан. И в результате — бессмысленные, грязные, вредные показания — их ведь у него не вымогали, не требовали, не просили! А ведь сколько в эту историю было замешано людей — на таких же основаниях, как Эссель! И люди-то разные — и слабовольные, и не ах какие умные, и не чудо-богатыри, а все оказались порядочными, не оболгали, не очернили, не оказались католичнее папы римского. Что ж, именно их, по-вашему, надо было побоку? А я? Я же — лентяй, лодырь, слабовольное существо, привыкшее плыть по течению! Только и умел, что женщинам глазки строить. Можно ли такому типу доверять? И меня туда же! Бросьте, мои милые! Ничего эта сугубая требовательность не даст, окромя усложнения отношений, сокращения контактов и горячечного блеска в глазах. Да и как вы, человековеды, будете заглядывать в чужое нутро? Тест разработаете и станете всех опрашивать? Вздор все это.

Да, и еще о моих письмах. Я часто ломал себе голову: почему мне так редко отвечают на то, о чем я пишу? Я получил уже свыше ста пятидесяти писем, и очень, очень незначительная часть из них содержит какую-то определенную реакцию на написанное мною. А ведь я задаю вопросы — и шутливые, и серьезные, и житейские, — высказываю какие-то соображения и догадки о том, что вам всем известно лучше, чем мне, наконец, обращаюсь персонально! И именно эта часть моих писем остается без ответа. А теперь я все понял. Мои письма — это литература, эпистолярный жанр, их можно рассматривать вообще и в целом, и совсем не обязательно отвечать на мои вопросы — их можно рассматривать как риторические, как литературный прием. И если меня интересуют, скажем, здоровье Володьки Воронеля или литературные дела Елены Михайловны [Закс] — это вовсе не значит, что мне нужно получить ответ именно на эти вопросы, — нет, это всего лишь детали, дополняющие образ лирического героя повести в письмах. Так? Ну что ж, коли так и я ошибаюсь относительно характера моих писаний, а вы все правы, тогда вопрос о моих стилистических срывах можно решить очень просто. Если это литература — редактируйте. Согласен на любого редактора из наших друзей. Пусть возьмет красный карандаш и для начала исправит хотя бы одну из предыдущих фраз: в ней дважды «их можно рассматривать». Правка несложная: в одном случае подойдет глагол «трактовать».

Уф! Я отворчался...

Вот стихи, которые я сочинил нынче ночью, по-моему, они мне удались.


Madame, я удивлен и огорчен весьма,
Что от Вас до сих пор нет письма.
Я трепыхаюсь в размышлениях и никак не пойму,
Почему Вы не пишете мне, почему?
От меланхолии у меня понизился выработки процент
И даже прорезался еврейский акцент.
В крупных слезах я бдю уже которую ночь!
Сжальтесь, напишите, примите уверения и проч.
 

Стихи эти (как и подобает высокой поэзии) не имеют точного адреса; можете озаглавить их «К женщинам мира» или что-нибудь вроде того. А особы женского пола, которые мои знакомые, пусть устыдятся.

От Юры Л[евина] — книжки и экслибрисы; среди экслибрисов есть несколько милых и изящных; книжки (кроме Грековой) я благоговейно положил на тумбочку, я думал, что они из касты неприкасаемых, но у меня тут же выпросили почитать, даже очередь соорудилась. А еще — шарфик от Марленки [Рахлиной], я им закутываю свою забинтованную челюсть. Когда я выздоровлю (-вею?), я буду перекидывать свободный конец шарфа через плечо на бушлат; это будет элегантно, это будет артистично, это будет, наконец, в соответствии с моей гордой осанкой, если она действительно такова, как ты, Ларка, пишешь, — честное слово, я не выпендривался. Может, это от чувства противоречия?

Ларик, не забудь: Толя Марченко — сладкоежка (не пьет, не курит); передай мою просьбу Ире Г[линке]: если ему понадобится прибарахлиться, пусть Ира поможет ему советами.

Еще: у Толи Футмана 7 ноября — день рождения; но почту в воскресенье и в праздники не доставляют, а в субботу — раньше, чем обычно; так что ежели телеграммы — лучше отправлять в пятницу: «С наступающим днем рождения и т.д.».

19/X/66

Письма вчера от Марленки [Рахлиной] и от Михи [Бураса]. Марленка пишет, что одновременно выслала в отдельном конверте стихи, а их почему-то еще нет (А книжечку? Я же просил...). А еще она спрашивает, присылать ли книги, журналы и пр. Только авторские! И пусть напишет, как идет (или чем кончилось) Женькино [Жени Захарова] лечение. Я все-таки не понял, чем вызвано «хождение в народ» Бориса Чичибабина? Или, точнее, «поездки в народ»*. Попросту стихи не кормят? Или какие-нибудь более возвышенные причины?

А Михе передай мое сочувствие по поводу хворостей и бессонницы... А еще скажи ему, дураку старому, пусть не занимается благотворительностью. Товарищ волк сам знает, кого кушать и какой водой поливать Рабиновича*. Как будто, ежели я высказываю кому-нибудь свое «фэ», так это значит, что я этого человека меньше других люблю или уважаю! Как будто я раньше ни с кем не спорил до хрипоты и не обзывал всякими словами!

Кнут [Скуениекс] прочитал Кадькин [А.Филатова] сборник и сказал: «Жилистые стихи!» Такие похвалы от Кнута я слышал редко. Он вообще не склонен хвалить. Выслушав мое творчество, он сказал утешающе: «Вы еще будете писать лучше». Правда, в этом случае «лучше» относилось не к художественному качеству... «Злее будете», — сказал он.

20/X/66

Неграмотные мыши ориентируются на произношение. Они слышат: «машинный цех», а им чудится «мышиный», вот они и лезут к нам. А жрать-то у нас нечего. Разве что изредка какой-нибудь работяга сухарь забудет в раздевалке. А может, они эвакуировались из других, более тихих цехов, где встречаются кошки1.

Я тянул с отправкой этого письма, все думал: «А может, сегодня я еще письмецо от кого-нибудь получу?!» И вот сегодня получил бандероль от Саньки и письмо от Иры Глинки. Отличная бандероль — и крем, и паста такие, как мне нравятся; а воротник я присобачу к бушлату и буду таким щеголем, что все московские франтики лопнули бы от зависти, если б увидали...

Как это грустно, что Ире пришлось прервать коктебельскую идиллию! Но я по письму так и не понял, чем же все-таки заболел Глебка [Глеб Левин]? И как он сейчас?

В прошлом письме я скулил, что, мол, Ирины описания таковы, что у меня слюнки текут; не обращайте внимания на мой скулеж, это я так, похныкал; радости от таких писем много больше, чем горечи. Да и горечь-то эта — горечь нетерпения, а не — как бы это сказать? — горечь недосягаемости. Ведь все равно — я еще наложу свою лапу на море, на горы и на знакомые и незнакомые города...

Сегодня с меня сняли повязку. Кажется, шрам будет небольшой; может быть, даже совсем не будет. Могу есть на всю катушку («что я и делаю»), болтать, дышать, мыться. И вообще жизнь прекрасна и удивительна. «Очень интересно жить!» — это цитата из некоего А.Д. Синявского, бывшего научного сотрудника И.М.Л. им. Горького.

До свиданья, мои милые.

Ю.

1 Это было написано днем, на работе; остальное — вечером.