письмо двадцать шестое

22/III/67

Стало быть, так, дорогие мои: прогнозы оказались правильными. Вам, конечно, охота узнать поподробнее, чего это я опять набедокурил. Ну что ж, изложу схематично, так как у меня нет ни охоты, ни возможности живописать все мелкие дрязги, приносящие крупные огорчения. Вы уже сами вышивайте по этой канве.

Я 1 (один) раз проснулся минут на пять позже положенного — не слышал (и не могу услышать) сигнала; я 1 (один) раз не вышел на проверку — плохо себя чувствовал, заболевал (но не заболел); отказался разговаривать на так называемом «совете коллектива» (самодеятельная организация, с которой у меня нет юридических взаимоотношений — состоит в основном из военных преступников); и 1 (один) раз отказался стать по стойке «смирно» перед заезжим полковником. Всё. До этого у меня, правда, был выговор за отказ беседовать с одним офицером о существе моего «преступления» — как выяснилось позднее, я имел полное право не вступать в подобные разговоры.

Добавлю, что переживать не надо, устраивать мистерии тоже не стоит; если есть охота, и возможности, и время, стоит спокойно и деловито обсудить с компетентными лицами возможность отмены этой неприятности; может быть, административный восторг здешнего начальства поддается воздействию свыше?

А теперь поговорим о чем-нибудь более приятном. Например, о том, что вчера по календарю наступила весна. Это знаменательное событие поселок Озерный встретил сугубым похолоданием, грязь замерзла, я — тоже, и только коты, памятуя, что все-таки март, мотаются по зоне и орут, как хунвэйбины: «Мао! Мао!»

Чем еще ознаменовалась весна? Вот не знаю, с весной ли это связано: на днях вся смена поочередно читала в журнале «Здоровье» — с упоением читала! — статью о противозачаточных средствах. Актуальнейшая проблемочка для находящихся здесь. Особенно, если учесть средний возраст читателей.

Ко мне, слава Богу, вернулись каталоги, присланные Ирой Глинкой; занятно, кстати, что сходство между фальковским портретом и фотографиями уловили только двое: я и Панас Заливаха*. Леня Рендель сказал очень серьезно, — как, впрочем, всегда говорит: «Сейчас она гораздо лучше». Просьба к кому-нибудь из рисующих: изобразите-ка собаку со слоновьими бивнями и пришлите Лене — он будет очень доволен. Диалоги у нас начинаются так: Леня (мыкается по бараку, на ходу читая статью в «Театре» о «Смерти Тарелкина», умирает от желания поговорить):

— Насколько я понимаю...

Я (возлежу на своем этаже, ковыряю в носу, предаюсь легкомысленным воспоминаниям, притворяюсь, что читаю Кафку):

— М-м-м...

(проходит 6 минут — по часам)

Леня (отчаянным голосом):

— Понимаешь ли...

(проходит 2 минуты)

Я (не выдерживаю, таю, но говорю нарочито грубо):

— Чего тебе?

Леня (воздвигается на табурет, радостно):

— Понимаешь, в чем вся суть...

«Понимаешь, в чем вся суть» — это традиционный зачин всех его рассуждений. Он-то мог бы ответить на пьяный вопрос Кости — героя рассказа «В цирке»*: «Нет, ты скажи мне, в чем вся суть?»

Вы увидите его через пять месяцев и — послушайте, что я вам о нем скажу. Он очень хороший человек, очень добрый и заботливый; но начисто задуренный всякими высшими соображениями. И десять лет заключения тоже не прошли даром. Обо всем этом надо помнить и меньше спорить и рассуждать с ним, а больше кормить его вкусными вещами, развлекать легкомысленным трепом, даже выпивать понемножку (не без гордости он сказал как-то мне и Виктору, что один раз ему случилось напиться). И — ох! — вот бы ему жениться... В свое время наука, политика, общественные эмоции заслонили ему весь белый свет; я не знаю, может быть, я преувеличиваю, но мне кажется, что он и не жил вовсе. Во всяком случае, полной жизни он и не нюхал (произнесла с оттенком высокомерия некая «гармоническая личность»). В общем, солнце, конфеты, ласка, человеческая одежда — вот что ему, на мой взгляд, нужно. И надо всемерно удерживать его от всего, что лежит за этими пределами. А сделать это, по-моему, нетрудно. Мне, во всяком случае, очень легко удается его «переключать».

А вот — разрешите представить — человек, не нуждающийся ни в покровительстве, ни в опеке: Виктор Калниньш. Ему 29 лет, и он кладезь премудрости: историк, филолог, лингвист. Скептик и спорщик. Диковинная смесь прибалтийской настойчивости и московской безалаберности. В профиль — если снять очки — похож на Андрюшку [Синявского]. Выпить не дурак. И очень мне хотелось бы познакомить с ним тебя, Ларка, и Юру Левина, и Наташку [Садомскую], и Мосю Тульчинского, и Марка [Азбеля], и Тошку [Якобсона]. Ох, какие были бы неожиданные повороты споров, внезапные объединения и разъединения спорщиков! Он маленького роста, хрупкий и малоежка; на 11-м он был примерно на том же положении, на каком был я у Толи [Футмана] и Валерия [Румянцева] — предмет забот. Он читает мне курс латышской литературы, уже четыре лекции состоялись. Вокруг шеи небрежно и очень элегантно обернуто черное кашне, на штанах в районе колен — огромные дыры. И никогда не торопится. И этнограф...

А на моей одеже дырок нет. И пятен тоже. Я стал небывало аккуратен; надеюсь, что после освобождения это пройдет. Вероятно, моя аккуратность — это своеобразный протест...

А Леньке Золотаревскому скажите, что специалисты рассмотрели его рисунок и решили, что изображен бриг; к решению пришли методом исключения: не барка, не фрегат, не корвет и т.д.

24/III/67

А поговорим-ка о стихах. Ну, во-первых, очень жаль, конечно, что стихи эти оптом нравятся тебе, Ларка, больше, чем проза — оптом же. Мне проза эта, не скажу, что больше нравится, а — ближе, родней, значительней.

Вот ты пишешь, что «задача художественного произведения выразить личность автора. Не «и это тоже», а только это, единственно». Нет, не так. Личность автора может быть интересной и занятной, но стоит она выражения лишь тогда, если она в чем-то смыкается с личностями других людей — читателей. Смыкается, сходна почвой, каким-то первичным веществом, какими-то очень главными началами. Отсюда: самовыражение — не цель, а необходимое средство, неизбежное условие творчества. Конечно, не «и это тоже» — такая формула предполагает возможность обойтись без «этого» — просто самовыражение — это тот особенный угол зрения художника, тот подход к явлению (к чувству, к человеку, к предмету, к детали), без которого художника нет. Вот этого-то художнического взгляда никогда не обрести машине, поэтому и невозможно машинное творчество. А перебор ситуаций — это ведь дело второстепенное, о нем и говорить, им и аргументировать не стоит, — ведь мы знаем и банальные ситуации в великолепных произведениях, и даже отсутствие ситуаций.

Когда я говорю о смыкании автора и читателя, об их сходстве, не следует понимать это в лоб. Сходство это — штука очень сложная, непростая. Может ведь быть и взаимосвязь каких-то полярных явлений; ты это чувствуешь сама и делаешь оговорку об «отличной подделке» — и твоя концепция самовыражения летит вверх тормашками: какое уж тут самовыражение, если ты примешься изображать меня? Ты изобразишь именно меня, но со своей колокольни, свой ракурс у тебя будет, и (см. выше) в нем-то и будешь самовыражаться.

«Несовместимость свойств личности» — с чем? С теми стихами, которые человек пишет? С их проблемами, с их лирическим героем? Ну и что? Если проблемы волнуют, а лирический герой близок и дорог, мы, что же, будем тупо твердить: «Да бросьте! Я знаю автора, он пьяница и бабник, не может он о светлой любви писать, все выдумывает!» А не похожи ли мы будем на того еврея, который бормотал, глядя на жирафа: «Не может быть!» Другой вопрос — настоящее ли то, что он пишет. Но судить надо все же по стихам об авторе, а не по автору о стихах.

Вот когда ты рассуждаешь о том, правомерна ли оценка «стихи для себя, для друзей и т.д.» при определении самого понятия «стихи», — тут ты права, тут действительно речь идет не о том, искусство ли или вне искусства, а о масштабах поэтического дарования. Вот здесь где-то и проходит граница между талантом и гармонией — ведь и у графомана есть свои читатели: жена, дети, сослуживцы и пр. Но это совсем не является выводом из твоих посылок, как ты пытаешься сделать, а правильно само по себе.

Лар, а критическую статью сочини: очень бы мне хотелось прочитать «про эти стихи»*.

Сейчас я немножко прервусь, потреплюсь о всяком-разном, а потом опять о литературе.

Позавчера я получил письмо от Найи [Азбель] и телеграмму о том, что мое первое мартовское письмо прибыло. Пустячки — всего 18–19 дней шло. Квитанцию я, между прочим, еще не получил.

Да, еще, чтоб не забыть: из моих рассуждений, естественно, вытекает мысль о социальности искусства (социальности в самом широком и многогранном значении этого понятия); так вот, не надо думать, что я считаю необходимым, чтобы художник к этому непременно стремился. Он может даже и не догадываться о социальности своих произведений — но он никуда от нее не уйдет, если он настоящий.

Литературовед и социолог из меня, конечно, как из дерьма пуля, но брюхом я свою правоту чувствую.

Слушай, Ларка, а ты не знаешь, как имя-отчество Пахомова? Я бы с удовольствием написал бы ему письмишко. Узнай, а?

25/III/67

весна в полном разгаре, так сказать, разгул либерализма: снег во всех видах — крупа, мохнатый пух, сухие блестки, — ветер разнообразной влажности. и соответствующая температура. но все мы подчиняемся законам, в том числе и законам (календарным) природы: печи почти перестали топить, и я сменил шапку на фуражку.

(Только что по местному радио передали: «Демонстрируется французский художественный фильм «Ноель и фортюна».)

А я сейчас мытый-мытый, тертый-тертый — в бане был. Теперь бы еще найти упертую кем-то простыню — и все было бы в порядке.

А что, милые, не разоритесь ли вы на простые летние носки с резинкой? Маришка прислала очень удобные, с резинкой же, теплые носки, но, может быть, весна и лето все-таки будут?

О «Мастере и Маргарите». Черт его знает, как писать об этой вещи! Маришка Фаюм пишет: «Лихо, мол, написано». Определение по меньшей мере легковесное. Мне больше по душе цитата из другого автора: «Стержень жизни только в равновесье добра и зла, сияния и тьмы»*. Да и то не точно: у Булгакова нет этого противопоставления, речь идет о некоей необходимой мере зла для того, чтобы творить добро. Нет, я не могу и не хочу анализировать, эта книга слишком важна для меня, чтобы я, с моими негодными средствами, пытался писать о ней как литературовед. Я лучше о другом. Не знаю, как другие (точнее — как все), а я испытывал прямо-таки мистический ужас — и мистическое же ликование, — когда читал «Мастера». Это дерзкое и резкое — наглое! — смешение стилей, возвышенность (буквальная) и заземленность (тоже буквальная), вторжение иррационального, инфернального в московский, коммунальный, примусовый, трамвайный быт — Господи, да Булгаков ли это написал?! Или переселение душ действительно существует? Переселение талантов? Подумайте только: рядом, одновременно, не соприкасаясь и не зная друг о друге (одновременно, потому что 20 лет ничего не значат), писать почти одинаково, настолько почти, что произведения обоих авторов можно бы поместить в одной книге и под одной фамилией*; и лишь во вступительной статье заявить в банальной академической манере: «К сожалению, на более поздних произведениях писателя лежит печать пессимизма и разочарования; автор перестает верить в торжество светлого и разумного начала, и Зло, в «Мастере и Маргарите» волей писателя трансформированное в орудие добра, в повестях и рассказах 50–60-х гг. выступает как мрачная изначальная сила, которой человечеству нечего противопоставить. Этим и объясняются трагические развязки всех произведений последнего периода...»

Булгаковская позиция мне больше по душе, в ней доброты больше, недаром в книге конец обнадеживающий; а ведь как бы мне хотелось сочинять книжки со счастливыми концами!

Вот. Я еще, наверное, буду понемножку писать в письмах о Булгакове. Жаль только, что он становится модой. Будут трепать его имя и героев, как, скажем, Хемингуэя. Кстати о моде. Честное слово, я совсем не хочу оригинальничать, но Кафка мне решительно не нравится. Мне скучно. Скучно, как при чтении Марселя Пруста. Теперь бы мне еще Джойса прочесть и отвергнуть — и я бы стал в оппозицию к триединой формуле современных эстетов Европы и США — «Пруст—Джойс—Кафка».

Сименона бы мне новый сборничек! Мне бы «чего-нибудь попроще»!* — Агату бы мне Кристи бы!

26/III/67

Вчера я получил письмо от Сашки и Нэлки [Воронелей] с переводом из Милна — перевод мне что-то не показался. По-моему, он много ниже Нэлкиных возможностей — в нем прежде всего нет той отчетливости, ясности, которая отличает Нэлкины переводы. А если эта нечеткость — Милна, то, значит, Нэлка не за своего автора ухватилась. То ли дело — блюзы или стихи о черных неграх, делающих черное дело в черных постелях! Письмо от Мишки [Бураса] — слава богу, кажется, он снова входит в форму. И два письма от тебя, Ларка. На них я отвечу отдельно.

28/III/67

И еще письмо от тебя, Лар. И письмо от Жени Якира. Привет ему и Римме. И просьба — о ней потом. А денежку обещанную ты мне так и не прислала... А жаль: я до сих пор не могу расплатиться за когдатошнюю телеграмму — денег на счету нет ни копейки.

Ладно. Так вот, о Тарковском. Очень хорошие стихи. Очень. И все-таки единственное из всего сборника стихотворение, которое запомнилось (я говорю «запомнилось» буквально — наизусть: у меня ведь нутро срабатывает, если нравится, именно так) — это стихи о Мандельштаме*. Другие стихи — и много — запомнились в расхожем смысле слова, особенно из второго раздела. Много можно говорить и о влияниях разных и всяких; но стоит ли? В этом ведь ничего дурного нет, хорошего — тоже, это естественно. Да, так хороших стихов много, а покорило меня только это: изяществом, легкостью, трагичностью, обреченностью. Это очень трудно — чтобы все это вместе, а если получается, то драгоценность.

Жаль, что я совсем не знаю его первой книги. На слух, с Тошкиного голоса, я запомнил:


О, зачем я лучшие годы
Растерял на чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова...*
 

29/III/67

А просьба к Жене вот какая: недавно — кажется, в феврале — вышла книга «Первый советский, первый боевой». Авторы — Мальцев и Курчина. Там есть и о его покойном дяде* — поэтому я думаю, что он, по меньшей мере, знает, где эту книжку достать. Пусть либо сам пришлет, либо вам подскажет, где купить, — буду ему очень благодарен.

Кажется, начинается весна; а я уж было решил, что вечная зима входит в правила режима здешнего лагеря. Очень я соскучился по солнцу.

30/III/67

Сегодня урожай — 3 письма: от тебя, Ларик, от Алены [Закс], от Маринки.

И вот что я имею сообщить этим двум дамам, приятным во всех отношениях.

Аленушке следовало бы помнить, что я целиком и полностью разделял (и разделяю) ее точку зрения на то, что является главным достоинством лучшей половины рода человеческого. И насколько я могу припомнить (ох, склероз, склероз!), эту же точку зрения унаследовал от меня мой сын — Александр Юльевич Даниэль («Санька, что самое главное в девочках?»). Так что ежели Аленка забыла — можно с Санькой проконсультироваться. Итак, ни о каком «заметании следов хвостиком» и речи быть не может: профессиональные успехи (или неуспехи) прекрасного пола волнуют меня не больше (и не меньше), чем то же самое у моих друзей мужеска пола.

Вопрос о том, злословить ли и дальше в письмах, неуместен: разве Аленка не понимает, что меня за то и любили женщины, что я их всегда с удовольствием слушал, как они трезво и, главное, объективно оценивают человечество в целом и знакомых в частности? Конечно, злословить!

Поцелуй ей (Аленке), Елене Михайловне [Закс] и Анне Самойловне [Грингольц] — самые нежные приветы.

А Маринке я земно кланяюсь и очень прошу в научных трудах не цитировать Сумарокова. Дело в том, что я сильно подозреваю, что упоминавшееся в моем письме изречение принадлежит не столько почтенному стихотворцу XVIII столетия, сколько одному писаке из города Ржева, склонному к стилизации и мистификации*. Прощенья просим!

Всему ейному семейству (а родителям — в особенности) — низкий поклон.

Вот.

Ларка, тебе ответ — по пунктам:

1) Я уже шью не 16, а 25 пар — во как!

2) О том, как прошла Наташкина защита, сообщить незамедлительно. Надеюсь, больше внебрачные дети не появлялись? Автореферат пусть пришлет.

3) Всему семейству Шаликовых — привет. А Леня [Рендель] очень благодарен за внимание к его маме. Завтра он уезжает на время в больницу — очередной осмотр. Кто будет о нас заботиться? И, главное, о ком будет заботиться он? Он ведь без этого не может — правда, в свойственном ему несколько паническом стиле.

4) Твой пассаж с бандеролями я частично исправил.

5) Очень я рад, что Санька едет (ездил?) в Питер. Увы, поручения давать уже поздно. Но, я думаю, ты и сама догадалась.

6) Кэрьку целую в хвост и в гриву. Я что-то со счета сбился: сколько ей годочков?

7) Непременно повтори мою просьбу Виктору Платоновичу [Некрасову]; а как насчет остальной поэзии?

8) Если прочесть «Вiтчизну», Франка и Экзюпери ты сможешь только при таких сугубо благоприятных условиях, — так черт с нею, с литературой, пусть — хай ¿й грець! — остается нечитанной.

9) Спасибо за «бодягу»; загляни-ка в Даля и посмотри, что все-таки значит в точности мой бывший псевдоним; верна ли версия Маринки?

10) Петровым привет и поздравления с удачной операцией. «Змеенышу»* передайте, что мог бы и какую-никакую картинку мне прислать!

31/III/67

Это письмо я опущу в ящик завтра утречком; любопытно знать, и за это заказное квитанцию замотают? Это, наверное, для того, чтобы уж никаких документов не было.

Жуткое дело творится, братцы: я каждый день собираюсь сесть, наконец, за переводы, и всякий раз какая-нибудь дребедень — то холодно, то спать охота, то вселенский треп, то — самое обидное! — пишу зачем-то свои стихи. Но вот уж со следующего понедельника...

Да, еще Алене: ежели она когда-нибудь будет публиковаться, рекомендую псевдоним — Елена Оконтрер; по-моему, звучит, а?

До свиданья, милые мои. Целую вас всех. Ю.

1/IV/67

С добрым утром!

4/IV/67

Думал, что в субботу письмишко уйдет, ан нет — марок не было. Вот что, братцы, пришлите-ка мне штук двадцать 2- и 4-копеечных марок.

Но из-за этой задержки я теперь могу сообщить, что получил письма от Тошки [Якобсона] (наконец-то!) и от Иры Глинки.

Постичь логику ценителей Тошкиных писем мне не под силу, так что я не знаю, что и присоветовать, о чем ему писать надлежит! Ужасно обидно, что пропали его письма.

Переводы его я просмотрел пока начерно; на днях посижу над ними, почитаю попристальней. А покамест — привет Тошкиному тезке (тезкиному Тошке)*. Что это он вздумал самосожжением заниматься? И еще пусть Тошка передаст привет Семе Виленскому от «Омельки с Колымы» — некоего Полевого*: он нынче утром подошел ко мне и поинтересовался, не знаю ли я Семена. От меня, разумеется, тоже ему кланяйтесь. Вообще до черта оказалось общих знакомых с самыми разнообразными здешними старожилами.

А Ира пусть знает, что я так и читаю ее письма, как этого ей хочется и как представляется. Как же иначе? Все вы для меня не только (и не столько) сегодняшние, но и вчерашние — знаемые, неменяющиеся. Вот пройдет еще 12 месяцев, и я смогу понемножку писать каждому из моих корреспондентов*, заменю косвенное обращение прямым и, может быть, смогу ответить так, как должно, как хочется. Я не знаю, понимаете ли вы, что один и тот же текст звучит по-разному, в зависимости от того, что стоит перед ним: «Скажите Иксу, что...» или «Милый мой Икс!..»

Теплеет, теплеет, но очень медленно. В зоне снег сошел, почти сухо, появился волейбольный мяч — но я, очевидно, не смогу в волейбол. Для пинга стола пока нет и неизвестно. Бильярд всего один и тот дохленький. Это я со зла: сыграл одну партию и проиграл.

Может, есть у кого-нибудь лишний завалящий бадминтончик: парочка ракеток, парочка воланов? Вот бы здорово, а?

Тут Валерию прислали стихи В.Солоухина из «Дня поэзии» — «Волки»*. Отрецензировал я их так:


Откуда прыть, откуда удаль,
Откуда вдруг любовь к волкам?
А где же страсть к словечку «сударь»
И к недоеденным кускам?*

Аль не по моде на походе
Пленяться каплями росы?..*
... И впрямь, наверно, быть охоте,
Коли по-волчьи воют псы!
 

А читаю я сейчас один роман. «Преступление и наказание» называется. Фэ Мэ Достоевского. А ведь неплохо закручено! Может, кто из вас читал?

Будьте здоровы, обнимаю, ваш храбрый портняжка, он же швец (рукавиц), жнец (лавров) и в беду игрец... Ю.

Да, Маринке: когда я писал о Тарковском, что мне особенно нравятся стихи «из второго раздела», — я подразумевал вторую половину книги, но по малограмотности и косноязычию не так выразился.

И еще: Валерий Ронкин жив, здоров и бородат. А письма его пропадают — он-то пишет регулярно. Передайте это Ирине [Ронкиной].