Письмо двадцать седьмое

2/IV/67

Добрый вечер, милые мои.

Это письмо будет длинное-длинное: письмо длиной в три недели. А за три недели можно наговорить глупостей гораздо больше, чем за одну, можете мне поверить. В чем, в чем, а в глупостях я знаю толк.

А знаете что? Уже и взаправду тепло; днем можно выползти из цеха и перекурить, сидя на солнышке. Сижу, жмурюсь, только что не мурлычу. Впрочем, замурлыкал бы, если бы кто догадался за ухом почесать. Греюсь и дудю (дуду? дужу?) себе под нос что-нибудь интеллектуальное, вроде «Ах, вы, глазки(д) голубые, мне вас больше не-е-е видать...». А вокруг этакая пасторальная симфония: петухи орут, куры лопочут, собаки гавкают (то ли это не служебные, то ли они, но во внеслужебное время). И поселок со всех сторон окружен разлившейся водичкой. Она подступила к самым домам и зачем-то остановилась, дуреха. Да, так вот, сидишь, куришь и размышляешь помаленьку: «А зачем в слове "Хаим" буква "р"?»* И еще: что будет с моими письмами через год-полтора? Насколько мне известно, я — существо, по преимуществу, воспринимающее, что-то выдавать «на-горa» могу лишь тогда, когда есть какие-то занятные впечатления; из себя я, пожалуй, ничего не добуду. Пройдет времечко (пройди, пройди, желанное*), я выложу всю новизну, до донышка, — и что дальше? Начинать по второму кругу? Скушно будет и мне, и вам. Пыжиться, тужиться, выдумывать? Убого и опять же — скушно. Правда, когда у меня будут четыре письма в месяц, я смогу объясняться в любви и признательности не только оптом, но и в розницу. Но ведь и это моим адресатам в конце концов надоест. Придется, видно, писать информационные бюллетени: «Жив-здоров, рука в порядке, ухо — тоже, выполнение нормы — 100%, твердо стал на путь исправления, кланяйтесь внукам». Есть, правда, еще один вариант — писать ответные письма. Но для этого нужно... а ну-ка, догадайтесь, что нужно для этого?

Спокойной ночи. Завтра начну этот вариант.

12/IV/67

Я сглазил погоду: c утра дождик и холодно. И вообще свинство и скушно. Ну и ланно, все равно. Стало быть, так: письма от Аллы [Сергун], от Майи Злобиной и от тебя, Лар. О твоем письме не хочется и не можется говорить. Елене Михайловне и Алене [Закс] я написал.

Алле позвони, Лар, и скажи — черт с ним, с почерком, пусть пишет почаще; и описания снов мне очень нравятся, очень по душе; а что до необычного (грамотного) начертания ее имени, то косвенное обращение исключает вольности как грамматические, так и прочие. Нинке [Голубовской] и Ал-ре Леонардовне [Мартыновой] приветы и всяческие книксены.

А Ляльке Майиной [Алене Злобиной] надо передать вот что: те рукавицы, что я шью, ей никак не годятся, а то бы я рискнул и украл пару для нее. Так что придется ей обождать моего возвращения: торжественно обещаю сделать рукавички в порядке индивидуального пошива из материала заказчика. Если ей нужно еще что-нибудь сшить, пусть срочно напишет мне, я научусь.

От Юры Левина — «В лаборатории редактора» Л.Чуковской. Второй раз прочел эту книжку. С удовольствием и, вероятно, не без пользы для себя. Книжка и для редакторов, и для писателей — в каком-то смысле пособие для борьбы с плохими редакторами.

От Борьки З[олотаревского] — «Мой Уитмен» Чуковского. Еще не брался. Но возьмусь непременно.

И, наконец, от Наташки [Садомской] — «Культура и быт народов зарубежной Европы»*. Силы небесные! И этой женщине я говорил «ты» и фамильярно целовал ее в щечку! Что ума, что таланта, что эрудиции! Обалдеть можно. И, обалдев, заверить Наталью Николаевну, что я теперь точно определил дистанцию промеж нас и обращаться отныне буду не иначе, как «Наталья Николаевна», «вы» и с расстояния не меньше трех метров — пусть знает, стервоза, как я ее уважаю!

Научно-бытовая проблема (ага, и я не чужд науке!), которая меня занимает последние дни, вот какая: почему у пожарных ведер дно конусом? У кого ни спрашиваю, никто не знает...

А может, ничего этого у Н.Н.Садомской нет и вся заслуга принадлежит «редактору издательства Л.М.Алексеевой»? Я имею в виду не пожарные ведра, а историю этих самых гальехо. Кстати, есть какая-нибудь разница между галисийцами и галицийцами?..

13/IV/67

И еще письма: от тебя, Ларка, от Н.Н.Садомской и от Иры Глинки.

Перво-наперво вопросик: что ждет новорожденных котят? Найдутся ли в Москве самоотверженные души, такие, как Ира Уварова?

Еще вопросик: получили ли все-таки мой стишок о лыжниках?*

И еще вопросик: что это у тебя, Лар, за свитер «цвета морской болезни»?

А теперь ответ на единственный в твоем письме вопрос — о том, как я шью.


Вот вдохновенных полстраницы
Про то, как шьются рукавицы.

Получаю, значит, крой —
Рост II, сорт II.

Словно овощи для супа,
Крой раскладываю,
Долго, пристально и тупо
Крой разглядываю;

К вышним силам не взываю
(«Сам управлюсь — не беда!»),
Наладонник пришиваю
Не туда.

Лишних слов не говорю,
Вспомню предков —
И порю.

Опосля,
На эту пакость
Пялясь,
Пришиваю сикось-накось
Палец.

Дальше следуют длинные-предлинные декоративные швы,
Чтобы как-нибудь украсить новорожденного уродца.
Строчу изо всех машинкиных сил. Увы!
Нитка рвется.

Рвется подлая. Но я
Лихо рявкнув: «Ни... фига!»,
Вдел и взялся за края:
Подворачиваю,
Поворачиваю,
И застрачиваю.

Шов
Готов.

Рахитичная девица — рукавица!
Анемичная вдовица — рукавица!
Чтобы людям не дивиться, рукавица,
Может, лучше удавиться, рукавица?!

Нет, как и у всякой твари,
У нее мечта о паре.
Чтобы совесть не рычала,
Я... читайте все сначала...

...Результат работы прост:
Я устал и зол, как черт,
А изделье — I рост,
III сорт.
 

Теперь, Ларка, тебе, надеюсь, ясно, что никакие рацпредложения, да еще заочные, ничему не помогут?

Едва успел прочесть я послание Н.Н.Садомской, как мне вручили бандероль с «Москвой» и «Кино». Отпустивший пузо Шрагин — молодец! И соавтор его — тоже, хоть я и не знаю, как у него насчет пуза. Статья отменная, и врезали этому самому Черткову как надо*, и не только Черткову, и не только тем, кто назван в статье, и не только по обсуждаемому вопросу: все это гораздо значительней проблем «у кого и что стоит или не стоит» или «и общественные деятели под одеждой — голые». И опять чертовски обидно, что статья эта появилась не в «общем», а в специальном журнале. Ей-богу, пора Борьке начинать работать для нашего многомиллионного советского читателя, который, как известно, самый чуткий в мире. А в этом случае ему — читателю — есть что чуять...

Что Н.Н. летает на венике, меня нисколько не удивляет — я всегда подозревал что-то в этом роде. Думаю, что и при защите диссертации не обошлось без нечистой силы — с обеих сторон.

А почему упоминаемая и Наташкой (тьфу, черт, — Натальей Николавной), и Маринкой Фаюм Ирина Уварова уже разлюбила меня, не шлет ни писем с рисунками, ни статей, которые так хвалят знакомые?

Читаю я про то, как Глебка [Левин] не делает различия между обедами, завтраками и ужинами, — и как я понимаю его! Мне здесь тоже очень трудно уловить это различие, разве что по времени можно определить...

Насчет «Блинчиков» Ира [Глинка], кажется, перепутала: рассказ-то О.Генри, а не Брет Гарта; но «Блинчики» — это не про то. А про то (как девушка, служившая в ресторанчике, возненавидела едоков-мужчин) называется иначе, не помню как.

А Юрию Павловичу — поклон* и запоздавшие поздравления с днем рождения. Не знаю, как сейчас, а раньше всегда было интересно, весело и легко в его доме.

И про то, как, когда, куда и в каком составе они поедут летом, пусть напишет непременно: мне легче думать о людях, когда «вписываешь» их в определенный пейзаж. Это я о Левиных-Глинках, а не о Тимофееве.

Почему-то в книге Крамера я не обнаружил изречения о «шикарных шумерских шлюхах»*; странное упущение со стороны такого выдающегося шумеролога, не знает вещей, известных хоть и не любому, но ребенку!

15/IV/67

Все хорошо, все отлично. Суббота, восемь вечера. На дворе почти стемнело. Идет двухсуточный отдых: I смену кончили нынче, а в понедельник — во II. Почитал, поужинал, посудил волейбол. Играть больше не буду — вчера поволейболил, сегодня рука болит, хоть собакам выбрасывай. А завтра — спортивный день: пинг, бильярд, шахматы. В пинг я держу первенство, в бильярд играю с переменным успехом, в шахматы меня бьют. И чтение чудесное: автобиография Пастернака в «Новом мире», IV том Бунина — самый лучший, на очереди — Белль в «Ин. лит-ре», Уитмен, Аполлинер. И тепло. Все просто замечательно.

Можно мне хоть немножко поскулить? Нельзя? Ладно, не буду. Оно и правильно — ведь все в порядке.

А можно я расскажу, чего я хочу? Желание — не жалоба.

Больше всего на свете я хотел бы сейчас побыть в одиночестве. К сожалению, у здешнего начальства не хватает гуманности или они ее не так понимают. Так или иначе, 15 суток ШИзо — это мечта, навязчивая идея последнего времени. Нет, не сажают... А я настолько устал от всей этой «прилюдии», что даже, когда думаю о возвращении, то представляю, как на скорую руку — на скорую губу — поздороваюсь со всеми и уеду куда-нибудь хоть на три-четыре недели.

Что еще? Еще я хотел бы какое-то время не читать. От чтения я тоже устал. Но не читать — нельзя. Это один из способов существования, один из самых действенных.

Еще бы я хотел не думать о возвращении. Все варианты сценария настолько разработаны, что творчества уже нет, есть механическое передумывание известных наизусть, до мелочей, эпизодов. Так и чокнуться недолго.

Ну, а дальше идет всякая мелкая сволочь — желания, желаньица, желаньишки. Хочу два-три стакана сухого грузинского вина. Хочу хоть день походить в нормальной человеческой обуви. Хочу причесаться. Ну и конечно — луну с неба.

Очень хочу быть талантливым — в жанре Ватагина. Только в этом жанре я мог бы воспеть определенную категорию существ*.

Хочу погладить собаку — хоть какую-нибудь. Хочу...

Баста. Я пошел курить.

17/IV/67

Я такой благостный, такой умиротворенный. А почему? А потому, что животное. Вымылся в бане, побрился, пообедал, глотнул кофейку, покурил. Ах, боже мой, что еще человеку надо? И до работы еще два с половиной часа. Житуха!

Вчера был спортивный день. Я сыграл партий двенадцать в пинг — все выиграл; две партии в бильярд — 1:1; четыре партии в шахматы — 2,5:1,5. Недурно, а? А вечером был соборный треп.

А к субботнему хныканью необходимо уточнение: я злюсь не оттого, что не пью «Цинандали», а оттого, что не могу это сделать.

18/IV/67

Сегодня у меня будут сплошные поручения. Непременно надо написать Марленке [Рахлиной], что я получил ее письмо. Очень меня огорчила, расстроила ее болезнь, и хотелось бы знать, как долго еще протянется это лежание в больнице, как Марленка чувствует себя сейчас и вообще, что это за штука — миокардит. Разумеется, Марленка со свойственным ей легкомыслием (или она полагает, что «вечно легкомысленное» и «вечно женственное» — это одно и то же?) ни черта про это не пишет.

Напиши ей, Ларик, что я совершенно не согласен с нею, когда она скорбит по поводу неравного распределения ноши: мне, мол, большая, тяжелейшая часть, другим — меньшая, полегче. Ведь это очень просто, хотя и кажется на первый, поверхностный взгляд абсурдным: чем легче груз там, у вас, тем легче и мне тащить мой. Еще раз: читайте «Письмо к заложнику» Экзюпери, там все про это сказано. Пусть, если это ей не очень больно, пишет почаще и обо всем, и обо всех: о Люке, Кадьке [Филатовых], Лине, Алике [Волковых], Лешке [Пугачеве], Елке, Мусике [Кагановых], о его родителях (которым я очень-очень кланяюсь)*. Почему-то никто никогда ни словом не обмолвился о Басюке*. Не случилось ли с ним что-нибудь? А о Борисе [Чичибабине] — что ж, я полагаю, что вряд ли его беспокоит, что я и как я. И я о нем не беспокоюсь: он ездил в Киев на съезд и напечатал в «Юности» «Хочу быть таким, как Ленин»...*

Как-то из твоих писем, Лар, я не понял, целиком ли дошло до вас мое второе мартовское письмо? То есть: получил ли Санька предназначенную «только ему» часть письма? Он что-то совсем умолк.

Пишете ли вы Валерию [Румянцеву] и Толе [Футману]? И пишут ли они вам? Тольке сообщите, что ни в какие «аферы» я не встреваю; а надо бы, а то уж больно скучно!

И вот еще что, Лар. Когда будешь звонить Алле [Сергун], скажи ей, что мне было бы приятней, если бы она сама, без посредников, читала бы мои письма.

Не забывай в каждом письме сообщать об Алле Григорьевне и Иосифе Ароновиче [Богоразах–Зиминых].

Стало быть, Генка продолжил свой казацкий род?* Привет и поздравления этой несколько загадочной личности.

20/IV/67

Кажется, я проснулся. Но не потому, что осознал, а потому, что иссяк*. С понедельника, как испортилась погода, я сплю так, что аж самому страшно делается. Коротенькие перерывчики на еду, туалет и шитье рукавиц в счет не идут: я и тогда почти сплю. Жуткое дело — а что, если все лето будет холодное и дождливое?

Получил вашу телеграмму о моем письме. Медленно, но все же сокращаются сроки: это письмо шло к вам всего 12 дней. А письма ко мне приходят теперь за 6–7 дней. Красота! Только маловато их стало. Впрочем, это естественно, я этого ждал.

Тошке [Якобсону] надо сказать, что я придумал хорошую кличку для его тезки. Барон фон Тренк, известный в XVIII в. проходимец, эпизодический герой «Консуэло», однажды в каком-то захваченном городе сунулся с факелом в бочонок, думая, что там золото. На дне бочонка был порох. После этого молодчик получил прозвище: «Тренк-опаленная рожа». Оно, по-моему, вполне подойдет Тошке Лабазову, если изменить одну гласную: «Тринк (от trinken) — опаленная рожа»...

Два письма: от Якира и от Толи Марченко. Жаль, что Женя уехал в Харьков, не узнав о моей просьбе. Но, может быть, вы и без него найдете книжку?

Толя просит кланяться вам. Очень занятное письмо, весьма эмоциональное — с вопросительными, восклицательными, многоточиями... Пишет, что все надеются на амнистию*, много говорят о ней. «Самое прекрасное слово!» — так примерно сказано у Гюго в «93». Добрый он был не в меру, этот самый Гюго. И романтик не нашего толка: все бы ему людей жалеть.

23/IV/67

За эти дни — 4 письма: от Михи [Бураса] из Черкасс, от Фаюма, два письма от тебя, Лар.

Займусь-ка я «вариациями на тему».

Перво-наперво о Марленкином: могу ли я проходить «сквозь унижение»? Нет, не могу — т.е. не могу спокойно проходить. Но тут очень важно точно знать, какие положения можно считать унизительными. Мне в жизни несколько раз приходилось испытывать глубочайшее унижение и страдать от этого так, как страдает человек на грани самоубийства. Но это были положения, созданные мною самим — моими слабостью, эгоизмом, легкомыслием. Однако ни разу я не чувствовал себя униженным, когда этого кто-то хотел, добивался. В этих случаях (а, очевидно, о них и спрашивает Марлешка) мне и не надо «проходить сквозь унижение» — его попросту для меня не существует: я либо дерусь, либо наблюдаю со стороны за тем, как меня пытаются унизить. Кстати, такое желание — унизить — возникает только у людей ущербных, неполноценных, и понимание этого вызывает ощущение превосходства, иронию, взгляд сверху вниз.

А вот на твой вопрос, Ларка, мне ответить очень трудно. Что такое «несвобода»? А черт ее знает! Эта категория так же субъективна, как и понятие «свобода». Я не могу определить «несвободу» хоть сколько-нибудь обобщенно. Но уж, конечно, не житейские неблагополучия, вроде скудной жратвы, создают ее. Мы и на воле живем, огороженные целым частоколом запретов, которые сами устанавливаем. Может быть, в этом и дело: «несвобода» не в ограничении, а в том, что ограничение вызвано к жизни не самим тобою, не законами природы или общечеловеческими, а чьими-то сознательными и целеустремленными усилиями. Очень ли мы страдаем оттого, что не можем летать, как птицы, без аппаратов? В общем-то, не очень. Но если бы могли, а кто-то не разрешал, — и это было бы «несвободой».

Конкретное, вещественное выражение чужой и чуждой воли, сумма целенаправленных запретов, непосредственная близость носителей всего этого, невозможность противопоставить этому что-либо, кроме сознания своей духовной неуязвимости, — вот, пожалуй, что такое для меня «несвобода». Я понимаю, что я косноязычен, но иначе не могу рассказать. Конечно, это ощущение дробится на дни, поступки, лишения, стычки; у многих каждый компонент иногда разрастается до размеров главного, заслоняет иногда самую «идею несвободы». Но что поделаешь — «довлеет дневи злоба его». Трудно вытаскивать себя за волосы из своей же оболочки. Иногда (только иногда!) это удается. И вот говорит Пьер Безухов и смеется над французом, не выпустившим его из балагана.

Я не знаю, наверно, в других письмах есть что-нибудь, что противоречит этим моим рассуждениям; что поделаешь, последовательностью я никогда не грешил. И вообще не мое это дело — рассуждать. Мне бы рассказывать да показывать...

Через 15 минут выключат свет. Спокойной ночи.

24/IV/67

Приехал Ленька [Рендель], озверевший от трехнедельного отсутствия собеседников. Привез немножко новостей, массу соображений о проблемах мореплавания в XVI в. и четыре банки джема. Новости выслушали, джем сожрали (Валерий [Ронкин] и Сергей [Мошков] лопали его ложками, как кашу), а соображения были затюканы на корню.

Прочел мне из Людиного письма* несколько лестных строчек о моем письме. Ах, ах! Кабы знать еще, о каком письме идет речь и чем я ей, душеньке, угодил! А в общем, правильно: меня надо хвалить, лелеять, гладить по голове и вообще делать вид, что мне не 41, а 21 год. Я от этого расцветаю, как майская роза. Или как предмайский призыв.

Какие еще события? Постригся. А экие у меня было роскошные кудри отросли! Сантиметра два с половиной, мягкие и колючие одновременно. Но я все-таки решил не дожидаться указаний свыше, обстриг.

Еще чего? По режимным соображениям ликвидировали кошек — в буквальном смысле слова. Один уцелел и ушел в глубокое подполье — тоже в буквальном. Сейчас он на нелегальном положении и, когда вылезает подышать свежим воздухом и пожрать, то притворяется, что он — неработающий инвалид II группы.

Читаю «Повесть о жизни» Паустовского. Ох, какая интересная и путаная книга, какая добрая и — опять! — беспомощная. Вот бы мне такую.

В одном, правда, ему повезло больше, чем мне. Он пишет: «Я видел в жизни много дураков, но такого непробиваемого идиота еще никогда не встречал» — это об одном киевском обывателе. Константин Георгиевич один раз на протяжении двух томов своей жизни произнес такие слова — а сколько раз я уже повторил их лишь за последние несколько лет!

25/IV/67

Сегодня у меня возникла надежда, что вы получите весточку обо мне много раньше, чем это письмо. Я говорю о предполагающемся приезде Иры Ронкиной. Я рад, что она тебе понравилась, Лар, — рад потому, что этому радуется Валерий. Твоя оценка весит здесь очень много — ведь ты в наших палестинах личность почти легендарная.

Получил нынче письмо от Кадика [Филатова]. 29 лет стукнуло этой жерди. Как странно: я совершенно не чувствовал и не чувствую разницы в годах меж мной и Кадькой; а здесь вся наша компания кажется мне много моложе меня — даже Леня, который на месяц старше.

Ну ладно, я иду совершать ежедекадное омовение. Да — получил бандерольку от тебя, Ларик. Спасибо! Открыток у меня нет, и поэтому я не смогу, наверное, поздравить всех, как здесь предпочитают выражаться, «с праздником весны»*. Конвертов, впрочем, тоже нет.

27/IV/67

Вчера я получил твое письмо, Лар; ты пишешь, что приедешь без запросов, заявлений и прочего. Не могу передать тебе, как я огорчен этим. Право же, ты могла бы доверять моим настояниям в этой области. Завтра или послезавтра вы появитесь, полюбуетесь на забор и уедете не солоно хлебавши*. Я уже не говорю о потраченных впустую силах и времени — но нервотреп и для вас, и для меня. Для меня, кстати, больше, чем нервотреп: такие ситуации вынуждают меня насиловать себя.

Дружок мой, я накануне (очевидно) всяких бытовых перемен; разумеется, они будут не к лучшему. Убедительно, настоятельно прошу тебя: брось всякие хождения по инстанциям, прекрати все и всяческие разговоры и переговоры с должностными лицами. Пожалуйста, не «качай права», не вмешивайся — это совершенно бесполезно. Я не верю в беспристрастное вмешательство. Тем более не стоит петушиться, что я не так уж и недоволен ожидаемыми переменами, — по крайней мере, отдохну от многолюдства*. Правда-правда, у меня очень хорошее, очень бодрое настроение и грандиозные планы самоусовершенствования...

А рукавички мы уже не шьем — «пирчатки» пошли, белые, вроде милицейских. Больше, чем на одну пару в смену, я не способен, да и та уродлива, как смертный грех. Правда, ее — перчатку — шить очень трудно.

А сегодня еще письмо от тебя и от Эдки [Золотаревской] — милое до чрезвычайности и непосредственное, как сама Эдка.

28/IV/67

Еще письмо от тебя — № 5, а вчера было № 6 — о театре Лен. комсомола. Мне совершенно непонятна эта свистопляска*: она, как мне кажется, прямо противоречит тому положению — неплохому — которое складывается сейчас в искусстве.

И все приветы я прочел с удовольствием и благодарностью.

Были вы нынче здесь с Ириной или почудилось мне?

29/IV/67

Это письмо будет отправлено — опущено в ящик — I/V. Я не уверен, что буду еще что-нибудь приписывать сегодня вечером или завтра. Так что, на всякий случай — целую вас всех.

Ю.

P.S. Вчера получил переводы Пастернака от Тошки. Спасибище! И — с днем рождения его! Ю.

30/IV/67

Ужасно странно писать вам в Москву, когда вы, возможно, еще здесь, в Озерном, на расстоянии 20–30 метров.

Нынче Пасха. Разумеется, многие из сей обители воздают должное этому дню. И я, старый язычник, туда же: ел и пил во славу «религиозных предрассудков», отдал дань восхищения музыкальности «рiдно¿ мови»; вот только не христосовался ни с кем.

Забыл я попросить вас, чтобы все, кто будет мне писать, клеили бы марки поярче, позанятней да пофасонистей — ведь у моих коллег есть дети, и не все они живут в городах, а филателией заниматься и им очень хочется.

1/V/67

Ну вот, тройной праздник: 1 мая, 2-й день Пасхи и 3-й день после свидания.

У меня состояние умиротворенности, полного покоя и равновесия — контрастом к настроению последних дней.

Немножко читаю, немножко пишу, множко разговариваю, вернее, слушаю.

А еще в пинг я вчера вдребезги обыграл этих молокососов — Виктора [Калниньша] и Сергея [Мошкова]. Обыграл бы и Энна [Тарто], да он руки на стройке ободрал, ходит забинтованный. Все кланяются, и все вас любят. А всякие прочие, малознакомые, были уверены, что Санька — мой брат. А что это значит? А то это значит, что он выглядит взрослым, а я — наоборот.

А теперь я пойду обедать, а потом (если кина не будет или если будет такая же муть, как вчера) залягу с книжечкой. Лихо я сибаритствую, а? Ох, уж эти евреи — всюду устраиваются!

2/V/67

Всегда я медлю отправлять письмо: а вдруг чего-нибудь еще вспомню?

И вспомнил. Тебе на днях придут деньги из Риги. Ты ими распоряжайся по своему усмотрению, но как только получишь от нас — от меня или Виктора [Калниньша] — заказ на какую-нибудь нужную ему книгу (специальную, по языку или этнографии, археологии), немедленно этот заказ выполнишь. Пришлют тебе, вероятно, рублей пятьдесят*.

Чудо!!! Верить ли своим глазам? Удивительно, но факт: показали приличную картину. Я сегодня смотрел польские «Маленькие драмы». Новым этот фильм не назовешь. И боевиком — тоже. И однако после всяких «Зеленых огней» минского производства это вполне прилично. Самое приятное, что ребячьи рожицы как будто взяты из иллюстраций к Янушу Корчаку. И снято неплохо. И дух 50-х годов есть, и тридцатые чувствуются. Разумеется, не блеск, но приятно.

Ну, что еще? Судьба преподнесла мне II место в бильярдном турнире. И я вполне удовлетворен. Я занял II место после Сережи Мошкова — неплохо! Все прочие участники люто нам завидуют.

Играть в волейбол я бросил из-за руки. И горжусь силой воли: очень уж хочется, а я терплю. Вот видите, какой я волевой!

Ладно, детки, до свидания, до следующего письма. Целую вас и обнимаю.

Ю.