письмо тридцать четвертое

13/XII/67

Я не буду ничего писать о несостоявшейся нашей встрече*, потому что под перо лезут одни, так сказать, простодушные слова. Оставим все это в стороне. И тема не нова, и эмоции все те же...

Нынче я получил твое шестое ноябрьское письмо, с фотографиями. Спасибо, фото хороши, особенно там, где ты в платочке, Матрешкой. А письмо меня огорчило — передать невозможно. Я теперь считаю дни: когда-то до меня доберется известие о Кирюшке! Жалко собачу чуть не до слез*. Я не пишу здесь «сообщите сразу же», потому что надеюсь узнать об операции и о том, что она дома, раньше, чем отправлю это письмо.

Нынче мне зачитали «акты о конфискации» трех писем. Когда эти письма были отправлены, неясно, но задержаны два из них (от тебя, Лар, и от Юры Левина) 8 сентября. Причина: «политически вредное содержание». Еще одно твое письмо задержано 13 ноября — «в связи с подозрением на условность между адресатом и отправителем». Что это значит, я не знаю; объяснить мне отказались.

Ладно, хватит об этом; я буду принимать свои меры. Впрочем, кажется, вы можете потребовать объяснений.

Итак, я покинул «приют спокойствия, трудов и вдохновенья»*. В зоне меня встретили, обласкали, обговорили; накармливают, напаивают, накуривают. Снова замелькали родимые рукавицы, хлопают крылышками зазимовавшие параши, и очень приятно гулять по снежку и под снежком, когда захочется. И не холодно. Или это потому, что влез в теплые брюки, нахлобучил шапку, намотал шарф, впрыгнул в Ленины [Ренделя] валенки (мои я предоставляю мелконогому Бену [Ронкину]).

Времени сразу стало не хватать. По минуте с каждым потрепаться (хоть вежливости ради) — глядишь, часа-полутора как не бывало. А ведь есть и такие, с которыми мне самому приятно и интересно разговаривать.

Да, 9-го, в день выхода, меня ждало письмо от Алены [Закс]. Ей и Елене Михайловне — поцелуи. Как все-таки жаль, если стихи о солнце не добрались до Алены; может быть, они бы ей понравились; там о том, что мы с нею любим, — о солнышке, о море, о коричневых плечах. И еще пусть знает, что не надо трагически относиться к тому, что со мною произошло: самое скверное уже позади, и никто, решительно никто не в состоянии сделать мне так плохо, как я, бывало, сам себе делал.

А анекдот о внутреннем голосе хорош. И умен. Почаще бы вспоминать, что «я-то ведь не Джо!»

16/XII/67

Позавчера состоялся приятный разговор с высокопоставленными лицами: меня вызвали для беседы по поводу моего письма ген. прокурору (о переписке, моих бумагах и пр.). Обещали навести порядок со всем этим; однако порекомендовали переключиться на чистую лирику... А вот вчера была довольно неприятная ситуация. Пришла бандероль, а в ней, в учебнике истории, оказались «недозволенные вложения». Вот что, мои дорогие: бросьте вы это дело, я как-нибудь обойдусь без пикантных новостей, перебьюсь, потерплю. Я не знаю, что там были за бумаги, полагаю, что ничего «криминального», но все-таки вся эта контрабанда ни к чему — если понадобится, я и сам придумаю повод поволноваться. Будем считать этот этап пройденным. Договорились?

«Новый мир» из той же бандероли — скучный; а что интересного в 10-м номере «Москвы» (ты писала, что сенсационный номер)*, — я никак в толк не возьму. Ведь не «Рекламное бюро г-на Кочека» и не рецензийка Гены Грицая на сборник Куняева? Остального, правда, я не стал читать — названия как-то не располагают.

Худо со временем. После полугодового отдыха, когда можно было спать невпроворот, трудно втягиваться в довольно напряженный ритм. Утром вскакиваешь как бы встрепанный; короткая пробежка, умывание, завтрак — высочайше утвержденный, завтрак — дополнительный (ларечный), работа, после оной — кофе (если есть), ужин в столовой, ужин в бараке, небольшой треп и — час-полтора на все остальное: читать, писать, думать. А думать труднее всего — шумно. Скорей бы зима проходила — можно будет найти клочок свободной территории и приткнуться, так чтобы не было ни доминошного щелканья, ни споров о том, где следует сушить портянки, ни храпов, ни хрипов. И зима темная-темная, неуютная, ветер ехидный, снег неприветливый.

И фильм вчера показали безобразный — по «Ионычу» Чехова. Черт знает что! Ни кожи, ни рожи, вяло, студенисто, так и чувствуется, как тужились сценаристы и режиссеры: надо ж было как-то разогнать новеллу на 12 частей. И до чего бестактно показывать «творящего» Чехова! И вообще — за каким дьяволом нужно экранизировать то, что по сути своей не может быть выражено в ином жанре?! Отсюда и вранье на каждом шагу: дорисовывают героев, и чем больше дорисовывают, тем меньше от Чехова остается. Ну их совсем!

Мне остались «1001 ночь» — увы, без Шахразады, которая могла бы эти ночи скрасить.

18/XII/67

Смех смехом, снег снегом, а Новый год приближается. Год долой из срока — но из жизни тоже. Все никак не могу сообразить: на пользу мне идут эти годы или во вред? Я знаю здесь людей, которые решительно уверены, что пребывание в этих благословенных местах — подарок судьбы; правда, они моложе меня и у них не было столь определенных взглядов на то, «что такое хорошо и что такое плохо».

Скучно, вот что скверно. Итальянским я, разумеется, заниматься не буду — это я так, трепанулся. Чтиво у меня скоро из ноздрей и ушей полезет — тем паче, что ничего стоящего нет под рукой. Мысли одолевают всякие-разные, все больше о вас, о москвичах, о харьковчанах. Писем-то нет, вот и волнуешься: а вдруг что случилось? а если изменилось отношение? Ведь от некоторых, писавших раньше постоянно, я уже полгода ничего не получал. Телеграммы, правда, успокаивают, но все-таки не то. Да и не от всех они были.

19/XII/67

Когда я все-таки получаю письма, то происходит это весьма торжественно: меня приглашают в отдельный кабинет и за каждое письмо я дарю свой автограф — чтобы, упаси боже, я не поднимал бы вопеж хотя бы по поводу полученных. Сегодня — чудесная порция, и радуюсь ей не я один, а вся гоп-компания: пришло наконец-то письмо от Лени. Все мы довольны-предовольны, что он устроился по соседству с клубникой; пусть произведет рекогносцировку, и мы, по мере освобождения, будем приезжать и воровать ее. Самый дух письма очень нам по душе, и если он (Леня, а не дух) будет к тому же писать малость поразборчивей, то больше никаких претензий не воспоследует. Обнимаю его, все ему кланяются и любят его; а отдельно — турок Исса*. Он с трудом выговорил: «Леня балшой прывэт». Свои симпатии к Леньке он перенес на меня и теперь делает свои турецко-масонские пассы каждый раз, когда мы встречаемся.

Сегодня был «Николин день». По этому поводу украинцы устроили большой прием с возлияниями — «кава». Оказались целых три Миколы. Я налился до краев, аж булькало, с трудом добрался до постели и теперь — «кайфую» брюхом кверху.

Еще письмо от Фаюма — длиною в два месяца. Вот именно — обо всем пусть пишет: о планах, об уже сделанном, о мелочах, о пустяках. Мне все интересно, как и всегда было. Только я что-то не понял: в какой все-таки институт он уходит из «Д[екоративного] И[скусства]»? А вдруг ему будет там так же неуютно, как Маришке на ее теперешней работе? Вот ведь незадача: легкомыслие от нее требуется! Да суньте вы им мой адрес, контейнерами отгружать буду. Жаль, не взял я ее в свое время в науку. И Юрку заодно. Его темой (архитектура в утопических произведениях) очень заинтересовался Бен.

И, наконец, твое, Ларка, письмо. Чудесно, что операция собачина прошла благополучно; напиши подробно, как и что было, как она домой вернулась и что рассказывала. Не обижала ли ее догаресса (догесса?)? Целую ее в хвост и в гриву.

Конечно, мне не могло прийти в голову, что нужно читать стихи С.Смирнова. Но раз ты рекомендуешь — непременно прочту.

Ты спрашиваешь, как отношусь к тому, что я здесь «всерьез и надолго». Нас спрашивают — отвечаем: «До освобождения мне остается 2 года, 8 месяцев, 23 дня». Комментарии нужны? Ах, нужны? Пожалуйста: «Я здесь стою1 и не могу иначе», — Мартин Лютер. Кажется, я не переврал эту несколько высокопарную, но, в общем, достойную декларацию. И если уж дело дошло до цитат, то не угодно ли еще одну: «Прошу вас, выпивайте и закусывайте, и пусть вас не волнует этих глупостей!»*

Да, а как у Леньки [Ренделя] с работой?

Мне очень грустно, но я решил уничтожить те сотни писем, которые у меня хранятся. Мне неприятна (мягко выражаясь) самая мысль о том, что снова и снова чьи-то глаза станут шарить по милым мне строчкам. Я хотел сохранить их и привезти домой; но когда я вижу, через какие 7 кругов должна снова пройти каждая страничка... Сердце болит, но что же делать? Каждый раз, когда чужие берут письмо в руки, у меня ощущение, будто мою возлюбленную при мне лапают. Ничего, после следствия у меня восстановилась память (тогда были кое-какие провалы в памяти, очевидно, в связи с необычной обстановкой...), и теперь я помню многие письма если не дословно, то смысл и дух.

20/XII/67

Ну, прочел я поэму Смирнова. Ну и что? Как-то я даже растерялся: ей-богу, не пойму, что тебя так восхитило. По-моему, она, эта поэма, ничуть не бездарнее, чем десятки аналогичных (т.е. биографических с замахом на «биографию эпохи»); и чванства в ней не больше, чем в прежних стихах Смирнова; и озлобленность на среднем уровне (есть у него стихи о том, что он заранее ненавидит того, кому могут не понравиться его строки — ибо не понравиться они могут только врагу, который «даже, случается, хает московское наше метро»). А что до его пассажей о высокопоставленных лицах, то опять же он не превзошел ни пошлостью, ни угодливостью ни других, ни себя. Обычная «цепная реакция» — т.е. реакция собаки на цепи: цепь то удлинят, то укоротят, то отстегнут. Короче говоря, я решительно против того, чтобы присуждать этой поэме какую бы то ни было литературную премию — она не дотягивает даже до Маркова, не говоря уже о Софронове. И ничуть не смешно. Стыдитесь, вы утратили чувство юмора. Читайте уголовный кодекс.

Перерыв кончается. Вечером докончу письмо и отправлю. Оно на этот раз куцее, но я еще не вошел в колею.

Ну вот, вечер, до отбоя полтора часа, лежу под бушлатом вдребезги простуженный, шмыгаю носом, по радио — какое-то торжественное заседание, рукоплескания, музычка этакая бравурная. Сшил я сегодня 31 пару (!) рукавиц, обдумал очередные стихи («Мне подоспела надобность написать стихи»), посидел с нашей шарагой (Леня ошибся: Энн [Тарто] освобождается 26-го), не пошел на лекцию об опиуме для народа (какой-то мой землячок приезжал — усовещать всяких иеговистов-евангелистов; кстати, прелестный есть здесь один евангелист или баптист, пес его разберет, — сокрушался, что гореть нам всем синим пламенем, но обещал — уговорили! — махорку и кофейку нам в ад просовывать втихаря); лекции здесь вообще на уровне ликбеза, я на них не ходок. Привет получил от Бена — в зоне появился его временный сосед. Бедняга Бен — Новый год будет встречать в одиночестве*, не с кем будет даже шлюмом чокнуться. Шлюм — это местное название загадочного напитка, которым нас снабжают: такая горячая жидкость с отдаленным привкусом ячменного кофе; по-моему, ее настаивают на остатках каши; этимология термина, да и самого напитка неясна.

Да, совсем забыл: вчера я получил телеграмму о том, что мое письмо благополучно добралось до вас. Стало быть, письмо шло всего 10–11 дней! Чудеса в решете. Вот что значит вмешательство высших инстанций. Этак, пожалуй, и ваши письма будут ходить не по две с половиной недели (как твое, Лар, последнее).

С Новым годом!

Целую всех, обнимаю — здоровья вам и счастья.

И да сбудутся новогодние тосты!

Ю.

P.S. 17/I у Виктора [Калниньша] день рождения.

1 Вариант a la modern: «Я здесь сижу...»