письмо тридцать пятое

23/XII/67

Я чувствую, что многодневные письма становятся дурной привычкой. Казалось бы, позавчера отправил послание, самое время и мне отдохнуть, и другим дать передышку — ан нет, снова за стило хватаюсь, снова к бумаге, тьфу, пропасти на меня, графомана, нет!

Единственный, хоть как-то меня оправдывающий довод — то, что я уже третий день гриппую, всерьез, даже на работу не хожу. Ужасти, душа рвется к швейной машинке (Schweinmaschiene, — как говорит один изъясняющийся по-немецки латыш*), к мелодичному жужжанию, к любезным рукавицам — а убогое тело флиртует с вирусами, мается и исходит соплями. Кстати, о соплях. Что-то я не припомню, — противопоказаны они лирике или нет? Настроение у меня сугубо нежное, лирическое в высшей степени, в самый раз писать любовные сонеты — а как задумаюсь над поведением Данте и Петрарки в подобных случаях, поневоле робею. Чахотка — она болезнь красивая, так сказать, созвучная, шизофрения — тоже; а вот насморк или гастрит — как-то они не на высоте в смысле эстетическом. Опять же обстановочка не та: там было сплошное средневековье, отбрыкивающееся от сплошного же Возрождения, а здесь все наоборот. Или как? Что-то я запутался. Одним словом, там был «черствый хлеб изгнания», а здесь вполне свежий, и даже белый хлеб. Но-но, не думайте, пожалуйста, это не «пайка»: просто аборигены считают, что любую хворь надо лечить жратвой, а как я есть персона чтимая, так вот — несут кто во что горазд. Трогательно: один старик, сам чуть не на четвереньках передвигается, приполз из санчасти с банкой молока. И попробуй-ка откажись! Нехотя выпьешь...

Да, так по поводу того, можно или неможно в одну телегу впрячь сладкозвучные вирши и катар верхних дыхательных путей. Я так полагаю, что по южности климата Петрарка гриппом не хворал, что и позволило ему создать цикл довольно высокохудожественных и малоформистских произведений. Страшно подумать, что было бы, если бы его угораздило родиться где-нибудь на других широтах! Взывал бы, сморкаясь в цезурах, гнусаво: «Ау, Лаура!»*, а Лаура чихала бы, в буквальном смысле слова, на эти стихи и поминала бы инфекцию. Стоп. Так трепаться я могу до утра.

Субботний подарок — письмо от Ирины [Глинки]. В записную книжечку, полученную от нее на день рождения, уже давно было записано:

Пустыне — свежести глоток,
На дыбе ломанному — врач,
Кровавой ссадине — платок:
— Не плачь...

Окну тоскующему — стук,
Небытию наркоза — жизнь,
Волной захлестнутому — круг:
— Держись!..

Отогревающий очаг,
Состав, смывающий клеймо,
Свет в прозревающих очах —
Письмо*.

Высокопарно? А мне плевать. Зато правда. К тому же это вовсе и не литература, даже не «Из записных книжек», не из «Писем» — это просто так, как вдох и выдох не по команде радио.

24/XII/67

И ничего у меня схожего с Тошкой [Якобсоном] нет — к счастью для Тошки. Это все Иринины фантазии. Всамделе: он — работяга, я — лодырь; он красноречив, я косноязычен; он играет в шахматы, я — в бильярд; он любит Ахматову, я — Достоевского; у него кудри вьются, как у З.С.Кедриной*, а у меня — наоборот; он — молодой, сильный и красивый, я — престарелый, немощный и обезьяна; его любят женщины, я же, наоборот, люблю их...

На днях я спалил-таки письма. Чуть-чуть это смахивало на убийство, но другого выхода не было. По склонности своей к компромиссам я решил оставить по одному письму от каждого корреспондента; итак, у меня сейчас всего 60 писем... Остальные двести? триста? вылетели в печную трубу; но реализация метафоры («горячие», «теплые» письма; «письмо согрело» и пр.) и здесь сработала: на ваших письмах, мои дорогие, был согрет кофе, вскипячен по всем правилам — и выпит за ваше здоровье. Печально, что я — как исполнитель в анекдоте о зайце: сначала режу, потом считаю. Сначала сжег, потом спохватился, что не все адреса переписаны. И вот открытку Заксам приходится посылать в этом письме, потому как адреса нема.

И открыток нет. Хожу (лежу), побираюсь. Набрал 5 штук всего — Новый же год, спрос превышает предложение. Пишу подряд. Кому не достанется — не обижайтесь, это вовсе не значит, что я восхищаюсь Борькой Шрагиным больше, чем, скажем, Люкой [Филатовой] или Ирой Уваровой (не такой уж я идиот...).

Ларик, напиши, пожалуйста, какие все-таки мои книги привез Леня [Рендель]. А то я тут все переживаю, не потерялось ли что. Будет оказия — я еще некоторые книги отправлю, оставлю лишь поэзию и некоторые по искусству. Но это отнюдь не значит, что всякие-разные другие мне не надо посылать!

25/XII/67

Рождество. Вчера вечером и сегодня утром — тихий ажиотаж. Здороваются за руку, снимая шапку; лица торжественные, голоса приглушенные; «на земле мир, и в человецех благоволение» — это уж мне вчера довелось перевести с латышского за общим рождественским кофе. Ветка ели, мохнатая и симпатичная, украшала стол, и разговоры шли самые добродушные. Занятно, что во всем этом собственно «религиозники» не принимают никакого участия — кажется, им — баптистам, иеговистам и пр. — церковные праздники, обрядность враждебны? Расспрашивать не хочется; единственный человек, с которым мне было бы интересно и нестеснительно говорить об этом, уже освободился: был тут такой симпатичный дед, всё мы собирались с ним по душам потолковать, да не успели. Ему, кстати, здорово повезло; двойная радость: окончился срок и чуть ли не в тот же день — сообщение о реабилитации (за отсутствием состава преступления). Не помню, сколько он просидел.

Так вот, я, признаться, слабо верю в прочную и глубокую религиозность моих вчерашних сотрапезников; упаси боже, здесь нет и тени лицемерия; но — и это удивительно — нет и никакой демонстративности, что было бы вполне понятно и даже оправданно. Скорее всего, сказывается естественная (по-моему, она естественная?) тяга людей к контактам на «добрых началах». Мне кажется, модные разговоры о «некоммуникабельности» — пустой треп. Одна из самых сильных страстей человеческих, с которой мне довелось и доводится встречаться, это неистовое даже какое-то стремление найти общие позиции, платформы, пятачки. И зачастую людям только кажется, что они объединяются для чего-то; на самом деле они подчиняются власти своей души; общее благо — не цель, а неизбежный, попутный результат таких коммуникаций. Так женщины выдумывают понимание со стороны мужчин; так участники социальных движений выдумывают общность цели; так возникает религиозность нерелигиозных людей.

Почему никто из вас до сих пор не дал мне по шее за то, что я суюсь рассуждать? Не мое это дело, я вторгаюсь в чужие угодья, а вы преступно равнодушны. Мое дело — смотреть и чуйствовать, и докладать об этом, а итоги подбивать — на то есть люди разумные, вроде Ф.Светова (чьи статьи в «Н.м.» я читаю с неизменным интересом*).

Завтра наша кофейная компания уменьшится еще на одного человека: выходит Энн [Тарто]. Причем выходит, не в пример прочим, в отличном виде. Если перекладывать на язык литературно-критических статей, то Ленька Рендель — это сплошное очернительство, а Энн — типичная лакировка действительности, такой он розовый, румяный, толстый — дай бог всякому! Словно из санатория. Недаром прозвище у него — «Большой удав». Надобно видеть его за едой, чтобы по достоинству оценить эту кличку. Хочется верить, что все у него благополучно устроится в его Эстонии. Так вот и живем: радуемся, когда уходят отсюда товарищи. И грустим тоже.

Вообще народу заметно поубавилось: кто отбыл свое, кому сократили, кого помиловали; впрочем, к нашим статьям последнее не относится.

26/XII/67

Сегодня я валялся последний день, завтра пойду на работу. Вот скучища-то! Впрочем, я насобачился так, что без труда делаю 50% нормы, а то и больше — 30 с лишним пар. Сережа [Мошков] и Виктор [Калниньш] делают по 100% — по-моему, из одного лишь ехидства. Кроме того, за полгода моего отсутствия они здорово напрактиковались. Ладно, я их догоню помаленьку — из тех же побуждений.

Где это Зюзино* (уж не мог Тошка другое, не столь провоцирующее название выбрать!), Профсоюзная?

Вчера мне на секунду, на мгновенье какое-то стало страшно. Я после обеда ложился на койку и вдруг ощутил бессмысленное, безмысленное удовольствие: сыт, тепло, сейчас лягу — не подумал, а это до меня дотронулось, как стариковская зараза, как умиротворенное кряхтенье, которое я слышу вокруг. Брр!..

А во сне я часто бегаю легко и быстро, как никогда в жизни не бегал; и все невзрослым, все чьим-то младшим братом, все мне кто-то покровительствует и — поэтому — помыкает: «Юлька, сбегай! Юлька, сделай!» Но ведь, кажется, так не было?

Никогда в жизни я так не хотел писать, как сейчас. И, наверное, уже не захочу. Каждый день, каждый час у меня умирают слова, фразы, целые семьи слов. И воскресить их я уже никогда не смогу — несмотря на комплименты, которые ты, Ларка, делаешь мне, моей памяти. Это верно, я ничего не забуду — но разве только в этом дело? Да и так ли уж всемогуща моя память? Я на днях час битый вспоминал второй и третий день в Явасе (первый помню) — так и не вспомнил. А ведь всего потора года прошло. И было что-то в деталях, в мелочах, что определяло настроение — которое я тоже помню: легкость, независимость зрителя театрального — ни домашние заботы не гнетут, ни шпаги и пистолеты на сцене не угрожают. Как тут не скрипеть зубами о дневниках, которые вот уже два месяца я добиваюсь возвратить! И главное — ну ничего, ни синь-пороха там нет такого, что было бы хотя бы сомнительным.

Лекция нынче была. О международном положении. Я пришел на самый хвост и слышал только бесполезные, а подчас и глупые вопросы, которые задавали бедняге-лектору. Жалкое впечатление от этих «гражданских». И зачем ездят? А впрочем, верно, привыкли, и им не стыдно. Я вот тоже ко многому привык. Три года назад я возмутился бы, если бы мне сказали, что я буду смеяться, и смеяться недоброжелательно при известии о повторном аресте одного парня. А сейчас было именно так. Парень, правда, пустой, глупый, да и вредный — только под ногами путается. Я его еще застал на 11-м. Черствость? Вряд ли. У меня в носу щиплет, когда я думаю о некоторых, с кем я здесь познакомился.

28/XII/67

Вчера было два письма: от тебя, Лар, и от Cашки с Нелкой [Воронелей]. От твоего письма, Ларик, у меня сердце заболело — прямо физически. Идиотская уверенность, что если бы я был дома, Кирюшка бы скорее выздоровела — сам понимаю, что идиотизм, что вы и без меня делаете все, что нужно, а вот никак не уймусь, все думаю, как бы я помог ей. И высчитываю: письмо твое от 16-го, прошло 10 дней — как-то она сейчас? И поделиться горем не с кем. Сережа рассуждает профессионально, биологически*; Виктор [Калниньш], хоть и сам собачник, но жутко сдержанный... Кому повем печаль мою?

Сашке и Нелке — привет и спасибо. Так я и не понял, что ему напомнил «8 с половиной» Феллини? Что он там поназачеркивал? И спасибо ему за Машин [Розановой] адрес. Он (Сашка, а не адрес) оказался из всех самым обязательным. В итоге — не прошло и двух лет со времени моей просьбы, как адрес у меня.

О стихах и переводах не горюй, Лар. Как-нибудь, когда-нибудь. Не к спеху. А относительно свидания — я так понял, что тебе все объяснили: когда и какое свидание «положено». Если нет, запроси официально. Мне с этими вопросами (да и с любыми) обращаться неудобно.

30/XII/67

А мне книжки прислали! Я теперь буду умный-умный, грамотный-грамотный. А что мне прислали? А прислали мне «Былое и думы», Сухово-Кобылина и книжку с актуальнейшим названием — «Хватит с меня!». Это было вчера. А сегодня — две телеграммы (от Азбелей и от Иры и Майи) и письмо, Золотаревское, очень смешное. В нем, правда, есть досадные промахи. Например, пишет Борька, что звонил к нам справиться о Кирюхином здоровье — и все. Молчок, ни слова о том, что узнал. Досадно. А еще он ошибается, что его в С[оюз] С[оветских] П[исателей] не примут. Для ССП у него вполне приличный стихотворный уровень. Да что там уровень! Был бы человек хороший (т.е. идейный)*.

Очередная просьба, чтоб не забыл. Позвоните, пожалуйста, в магазин украинской книги, который на Арбате, и узнайте, есть ли у них «История украинского искусства», кажется, в шести томах. Если есть, высылают ли они «книгу—почтой». А если высылают, напишите адрес магазина.

Сегодня ровно год, как мы в Озерном. Прошел он, заботами и молитвами опекунов моих, довольно пестро и относительно быстро. К сожалению, литературного угля на-горa выдано немного; но это уже не моя вина.

Странный у меня досуг. То объясняю одному почтенному старцу, кто такие масоны; то зачем-то читаю Баруздина (черт бы его взял! Прочел: «Сверчков переулок» — и мучаюсь два дня, никак не могу вспомнить, который; где-то ну совсем рядом с нами, с Армянским, с Чистыми*); а сегодня мне принесли три тома «Медицинской энциклопедии» — в такой наивной и полной уверенности, что это не может не обрадовать меня, что у меня язык не повернулся отказаться от чтения. Между делом я дал несколько ценных руководящих указаний по части воспитания детей, ссылаясь на выдающиеся качества собственного чада и, естественно, приписывая все заслуги себе (а все недостатки — тебе, Лар). Так что телеграфное пожелание «...мудрости в Новом году...» как нельзя более кстати. (А почему, собственно, только в Новом году?)

3/I/68

Стало быть, Новый год? Ой ли? Новый ли? «И год не нов. Другой (1970) новей обещан»*. Ладно, по календарю — новый. Два дня подряд мы пьянствовали — кофе лилось рекой, был Великий Треп и — игра в снежки. О, это упоительное зрелище: начинает перекидываться снегом всякая шпана, вроде нас, а там пошло-поехало, и в конце концов убеленные сединами и осиянные лысинами начинают мальчишничать. Кинет такой Мафусаил, а потом его по инерции вслед за снежком так и поведет... А снег сырой, липкий, как раз для снежков. Было тут два дня холодных, а потом потеплело, сегодня уже третий раз дождь шел. Сиротская зима — а нам того и надо.

Кончились праздники, все, кому надлежит опохмелиться, уже как огурчики, и нынче, слава богу, пришла почта. Телеграммы: от вас, мое семейство; от Фаюмов; от Иры Кудрявцевой; от родителей [Богоразов–Зиминых]; от Бурасов; от Люды [Алексеевой]; от Оли (из Львова)*; и, судя по обращению ко всей шараге поименно, — от Лени [Ренделя]. Подписи в этой телеграмме нет.

Наташенька [Садомская], ты помнишь, что ты мне как-то говорила об утрате душевного стерженька, об утрате серьеза у некоторых людей, чью судьбу я сейчас (с оговорками, конечно) повторяю? И еще: наш бывший друг [С.Г.Хмельницкий] встретил у нас однажды «вернувшегося», точнее — «возвращающегося»*. «Растерт в порошок», — сказал он. «Тебе это кажется, Сережка, — возразил я. — Просто нервное возбуждение». К сожалению, он оказался прав. Так вот, я даю вам честное слово, даже клянусь, что ничего подобного со мною не будет: ни утрат (разве что остатков иллюзий), ни «порошка». Это я отвечаю на телеграммы — и не только на них. И знаете что? Мне так легко — легче, чем как-нибудь иначе. Конечно, я предпочел бы, по сибаритству своему, обойтись без тех колотушек, которые мне преподнесла Фортуна; но — все к лучшему, вернее — во всем можно отыскать свою хорошую или забавную сторону:


Ох, братцы, до чего ж я рад,
Что суд судьбы в оттенках точен:
Достался мне ударов град,
А ударявшим — град пощечин...
 

Таким образом, что мы видим на этой интересной картинке? На этой интересной картинке мы видим одного бывшего литератора, ко

торый бодро шагает ножками к лучезарному будущему, легкомысленно отшучиваясь (отплевываясь) от всяких мелких житейских неурядиц типа неудачного места жительства, несамостоятельного решения квартирной проблемы и прочих незначительных деталей бытия.

4/I/68

Ларка, слушай сюда. И Санька — тоже. Я категорически прошу (каков оборотец, а?) еженедельно, независимо от писем, событий или отсутствия их, отправлять мне открытку: мол, живы, здоровы, все в порядке. Если этого не будет, я запсихую. Точнее — я уже запсиховал. Я почему-то очень беспокоюсь о вас, что-то всякие страсти-мордасти мерещатся. Пожалуйста, прошу вас, делайте это, это же нетрудно — раз в неделю одну-две фразы.

Квитанции на мое последнее (от 21.XII) письмо все еще нет. И телеграммы вашей тоже.

Ладно, пора кончать.

До свиданья, мои хорошие.

Обнимаю вас.

Ю.

К Новому году я послал 19 (!) открыток!

Парочку бы мне носовых платков, а? И конвертов, и марок.

Только что принесли почту: кро-охотную открыточку от Марленки [Рахлиной]; забавное новогоднее издание из Литвы; набор «Кижи» от Наташки [Садомской](«собачий нос» — это как понимать? В смысле нюха — не похоже; наверно, это значит «красивый, как у собаки»?)

Сегодня я делал 6 пар перчаток! О, сшить перчатку — дело непростое. В ней, стерве, семь штук деталей. Переводить очень трудно, когда шьешь перчатку: все время отвлекаешься разными глупостями, вроде четырехпалости или намертво зашитого «входа» в перчатку... Вот ужо вернемся к рукавичкам! Наверно, мне помогает талисман Ирины — недаром ему все завидуют, т.е. не ему, а мне.

Целую вас. Ю.