письмо тридцать девятое

13/II/68

Так вот, друзья мои, сначала я думал: «Какое-то время не смогу писать свое очередное письмо — ни пера, ни чернил». А потом раскинул умом-палатой и гениально открыл: «А ведь можно и карандашом!»

Опять же, если были всякие сомнения, стоит ли мне писать письмо именно сейчас*, то, поднатужившись, я рассудил так: «Вот ситуация, при которой можно писать не торопясь, уединение способствует сосредоточенности, отсутствие рукавиц и прочего ширпотреба стимулирует тщательную работу над стилем, а излюбленное мною горизонтальное положение вдохновляет на размышления о высших материях».

Вот, скажем, рассуждение о преимуществах свободы выбора неприятностей. Свободно и сознательно выбирать себе ту или иную холеру — великое дело. К примеру, ежели защемить себе дверью палец или что-либо еще по собственному желанию и морально подготовившись — это (вероятно) значительно легче варианта неожиданного и извне. Во втором случае можно даже орать и охать несоразмерно испытываемым ощущениям. И на ежа садиться не то чтобы легко и сладостно, но вполне терпимо — если ты сам обрек свое седалище и неудобного ежа на столь тесные контакты.

Уважаемые кролики, когда это письмо дойдет до вас, причины, побудившие меня к такому глубокомыслию, будут уже неактуальны; я, по крайней мере, надеюсь на это.

А еще могу сказать, что все к лучшему: при других обстоятельствах я бы еще не скоро взялся за «Былое и думы» — а сейчас я уже прочел три главы. И знаете что? Этот парень неплохо пишет, а его мысли... Впрочем, стоит ли отбивать хлеб у Чуковской и Эйдельмана?

По страничке в день хватит?

17/II/68

Какой храбрый выискался: «По страничке в день». Ни черта подобного. Нужно привыкнуть к новому положению. И нужны конкретные стимулы, чтобы писать. Сегодня их у меня два. Во-первых, я побрился; во-вторых, прочел полученную вчера «Бездну» Л.Гинзбурга. Ну, первое событие в комментариях не нуждается: «всему миру известно», что побритость для меня — неиссякаемый источник вдохновения и самоутверждения. Книжка же Гинзбурга заслуживает разговора. По-моему, нужная книжка. И нужна она не тем, что в ней в который-то раз называются цифры фашистских жертв, описываются «акции», напоминается о внечеловечности оккупации. Все это мы читали и раньше. Дело в другом — что в этой книжке, по-моему, очень громко и выразительно сказано: «Не смейте забывать!» Меня всегда поражала «чудовищная способность... забывать» (выражение Эм. Казакевича), прощать, примиряться, отпускать грехи за давностью лет. Я не за то, чтобы всегда карать, я за то, чтобы всегда помнить. Это касается не только фашизма: мы плохо знаем историю. Вернее, знаем-то мы ее хорошо, но за строчками учебников, мемуаров, документов разучились видеть человеческие плоть и кровь. Мы не думаем об «акциях» Атиллы, Чингисхана, Ивана Грозного, как о чем-то, требующем современного отношения, осмысления с нынешних нравственных позиций, — и зря. Речь ведь идет не только и не столько об убийцах и убитых, сколько о тех современниках, которые склонны «забыть» — с тем, чтобы для потомков все это представляло уже чисто академический интерес. А в этом не только растленное равнодушие, но и своекорыстие зачастую... (Вы не помните, кто говорил, что не стоило ворошить «дело Эйхмана»? Наш друг Сережа [Хмельницкий]...) Вот эта мысль — о недопустимости забвения — кажется мне чрезвычайно важной.

Второе — это вопрос о личной ответственности*. Я плохо знаком со специальной литературой — может, об этом уже и написано многое, не знаю. Знаю только одно: «Каждый в грехе, совершенном вдвоем, отвечает сам за себя» («Томлинсон»)*. Даже если это «вдвоем» — вдвоем с начальством, вдвоем с государством, даже вдвоем с народом. Парадоксальная ситуация: шкурниками, оголтелыми эгоцентристами чаще всего становятся те, кто понятия не имеет о значительности своего «я». Вопрос о личной ответственности никогда не возникает для них изнутри. «Я выполнял приказ» — эта тупоумная формула только внешне свидетельствует о подчиненности, незначительности положения. На самом деле все гораздо страшнее. Палачи Ейска, Таганрога и др.* прежде всего себя не считали людьми. То есть, если бы их спросили, они бы сказали: «Мы — люди», но суть этого термина им была недоступна. Личная ответственность должна существовать, по-моему, до и вне преступления — как неизбежный результат осознания себя человеком, а не «винтиком». А эти, из «бездны», были «винтиками» и до своей службы фашистам.

И очень хороша и многозначительна глава об актрисе, певшей для фашистов за похлебку и рюмку коньяка.

А последняя глава — не к теме, и написана плохо — «Библиотечка военных приключений».

Ох, что-то я расписался нынче. Спокойной ночи.

19/II/68

Ну, какие новости? Перво-наперво — телеграмма. Почти как всегда, она меня обрадовала и огорчила. Обрадовала, что письмо мое пришло и сравнительно быстро; что вы все существуете, очевидно, благополучно; что вы меня целуете; что вы мне пишете. А огорчила, что после недолгого счастливого периода я снова вынужден браться за арифметику: 2-х январских писем — нет, 3-х февральских — нет, 2-х февральских открыток — нет, писем от «всех», которые «пишут», — нет.

Уж как я завидую Бену [Ронкину], который получил и телеграмму и письмо! И даже «Лит. газету». Ну газета от меня не уйдет — передадут.

Как я коротаю свои досуги? Днем, когда светло, читаю. Взял — ох! — два тома Сергеева-Ценского, и это, пожалуй, наиболее читабельное из всего, что можно здесь получить. Виктору [Калниньшу] — тому и вовсе достался хорошо известный мне занудный сборник «Русск. повести XIX в.» (70-е годы!) А Сережа [Мошков] так и вовсе без чтения.

Ну а по вечерам думаю — лениво-лениво, медленно воображаю всякие разности. Одна — навязчивая — совершенно дурацкая. Представляю себе, как было бы, если бы оставшийся мне срок я провел бы не в лагере, а в ссылке. Какие мне идиллические картины рисуются! А потом самому смешно становится от нереальности выдуманного. А потом начинаю вдумываться в словосочетание «мечтаю-о-ссылке». Ну-ну, — думаю. Эге, — думаю. Докатился, — думаю.

Салют! Глаза устали — вечер.

20/II/68

Получил твое второе февральское письмо, Ларик. Первого — ну прямо нет как нет*. Письмо твое — по новостям — нерадостное. Впрочем, все эти нерадости были мне уже известны или легко предполагались. Что ж поделаешь, «даром ничто не дается»... Назло и наперекор всему надо все-таки держать нос кверху. А хвост морковкой. Или наоборот, как сказала бы Наташка [Садомская].

Как это тебе удалось заставить Фаюма электромонтерничать? Ты — героиня. Недаром Бен как-то (после очередной корреспонденции) сравнил тебя с женой Гарибальди, которая с пистолетом в руках заскочила в трюм, чтобы выгнать на палубу матросов, струсивших драться!* Если бы ты написала просто: «Фаюм на стенку полез», — я бы легко представил, но — «полез на стенку чинить провода» — тут у меня воображения не хватает.

Вернусь вот, а ты мне: «Изволь заняться физикой низких температур!» Впрочем, я тут несколько неожиданно для себя прикоснулся к геометрии. Точнее — к геометрии в лицах. Так сказать, занимательная математика («Заниматика»):


Ах, как знаком он, как не нов
Тот треугольник равнобедренный,
Где основание — Смирнов,
А стороны — Васильев с Кедриной!
 

Это — мой скромный дар себе самому в честь двухлетнего юбилея...*

Да, чудесный подарок от Симы [Никитиной] — альбом деревянной скульптуры. Спасибо ей большое. Как она? Я уже треть альбома просмотрел, больше не стал, не хочу при электричестве.

21/II/68

Телеграмма. Только что получил и очень рад ей: и что дома все в порядке, и что Кирюха здорова, и что Юра [Левин] защитился.

Теперь вот о чем. Надобно вам объяснить ситуацию. Дело в том, что здесь отношение ко всякого рода писанине существенно отличается от общепринятого. И вещи, которые свободно печатаются и пишутся там, у вас, здесь могут оказаться (и оказываются) крайне нежелательными. Ну как, скажем, вино на воле можно, а здесь нельзя. Поэтому я решил исключить из того, что пишу, все, что может быть превратно истолковано; я буду писать и переводить только, так сказать, бесспорные вещи. Все, что мне покажется достойным вашего внимания, я буду посылать вам только по официальным каналам — в письмах. (Недавно я, не будучи уверен, добрались ли до вас мои стихи и переводы, продублировал их и сделал попытку миновать цензуру — неудачную попытку. Все это абсолютно некриминально; но самый факт такой попытки — нарушение режима.) Очевидно, я буду переводить преимущественно те стихи, которые опубликованы в нашей печати.

Что же до того, что я уже сделал, то если это дошло до вас, — хорошо, если нет, — подождем до 70-го года. Я говорю так неуверенно, потому что за последние 6–7 месяцев я не получил, по моим подсчетам, 20–30 ваших писем — и кто знает, может, именно в них вы подтверждали получение моей литературной продукции и оценивали ее.

23/II/68

Ну вот, вчера закончился некий период*, в течение которого я узнал множество приятных для себя вещей медицинского свойства: ну, например, что давление у меня почти нормальное (110:70), что желудок мой обладает железным характером, что сердце тоже почти в норме (чуть приглушенные тона), что пульс, кажется, 90 и т.п. Так что, в общем, поднакопить мускулатуры — и я буду здоров, как бык с этикетки «Зубровки». Было у меня множество бесед и немедицинских. В целом они оставили довольно приятное впечатление, и я склонен думать, что дальнейшее мое (и не только мое) существование будет протекать тихо и мирно. Тише и мирней, чем это было до сих пор. Вот так. «С этим вопросом — все». Проблема посадки на ежа исчерпала себя.

Нет-нет, да и возвращаюсь я к «Бегству» — странная все-таки судьба у этой книжки, а? Но я не об этом. Чем дольше я размышляю, слушаю и наблюдаю, тем больше прихожу к мысли, что был неправ, иронизируя над Джоном Говардом. Помните? Эпизодический герой моего «Бегства» — англичанин, филантроп, социолог, мотавшийся по белу свету и померший в, кажется, 1796 г. в Херсоне. Так вот, сдается мне, не так уж наивен он был со своими теориями*.

Скажите-ка, братцы, а Миха [Бурас] обиделся, что ли, за непочтительные отзывы о наших общих знакомых? Зря, ей-богу.

Дошиб я Ценского. Господи, вразуми мя! Почему он все-таки считается (или считался) хорошим писателем, чуть ли не классиком? Стась [Славич] как-то рассказывал, что редакторы даже заикнуться не смели о поправках. Утомительно громоздкий, однообразный, с ворохами ненужных подробностей, ни меры, ни такта, композиция — как будто пьяный из детских кубиков строит. И бессмысленное, плюшкинское стяжательство деталей. И ведь то, что я прочел, — это не поиски девятнадцатилетнего Бунина (об «охоте за деталями» он пишет, кажется, в «Лике») — это 1923–44 годы, за плечами 15–35 лет профессиональной работы. Или я туп, как валенок, или его почитатели ничего, кроме тыквенной каши в литературе, не пробовали.

Слава богу, со вчерашнего дня вместе с Виктором, а у него есть «Иностр. лит-ра» № 11. И еще «Вопросы литературы».

Только что пришло твое письмо № 1. И открытка о бирюзовой Тусе [кошке Даниэлей]. И книжечка Винграновского из Киева.

Сначала деловая часть. Очень хорошо, что сообразила не ехать на авось. Из предыдущего письма ты уже знаешь, что меня в очередной раз «лишили общим свиданием»*. Причина? Очевидно, все та же. Повод? Он всегда найдется. И впредь не шатайся под заборами — это, к слову, тоже великолепный повод для «лишения свиданием».

В прокуратуру по поводу бандеролей не ходи — «безнадёга».

Все это было (как составная часть) темой бесед в последние дни, и, как я надеюсь, все это образуется. Вот я вернусь в Озерный на днях и в течение ближайших 10—15 дней получу официальные ответы на все эти вопросы...

Легенда о Максимове*, вероятно, какую-то почву под собой имеет. Мне она была рассказана почти так. Ну и что? Писатель-то очень хороший, и пишет он отнюдь не то, что хотели бы какие-нибудь тетя Маня, дядя Миша, свекор Петя или невестка Дуся. Дай Бог ему и дальше не хуже.

А про Конецкого я написал уже. Сейчас это письмо вы уже получили. Вспоминаю — и повторяю: бег в мешке. Или бег привыкшего бегать в мешке. Это при том, что талантлив, тонок, наблюдателен. Или ты другое имеешь в виду? Что эту книгу надо читать как какую-нибудь серьезную литературоведческую монографию типа «Ускоренного развития литературы»* или чего-нибудь подобного? Попробую, хотя, по-моему, художественную литературу так читать нельзя.

На конверте твоего письма в трогательном соседстве стоят два штампа: «Москва — 3/II» и «Озерный — 20/II». Всего 17 дней — какие пустяки!..

Пожалуйста, Лар, черкни хоть два слова в Киев Наде и Ване [Светличным] — поблагодари от моего имени за память и ласку. Что-то там слышно?

Да, Виктор выписал для меня, получил и вручил мне «Русско-латышский разговорник». Paldies! *

А Герцена я уже шестую главу читаю — во как!

24/II/68

Labrit! Доброе утро! Как спалось? Как здоровьице? Как детки? Все ли еще Туська синяя, Кирюха рыжая, а Санька длинный?

Я тут за ночь несколько раз просыпался, покуривал, в голову лезли всякие клочья и обрывки. Так их писать вроде бы ни к чему, а ежели объединить и дать название, то вполне прилично может получиться. У Булгакова есть, кажется, «Заметки на манжетах»? Дам и я какое-нибудь подходящее к случаю — «Заметки на портянках», что ли? Сокращенно — «З.н.п.».

*Признак хорошего тона для уголовников — говорить рыдающим голосом.

*Можно написать интересную историко-филологическую работу, исследование: «Эвфемизм как средство и составная часть показухи».

*Реализация метафоры «Поднять женщину на недосягаемую (для мужчин) высоту»* — тема для художника-графика. Кто отгадает — фант.

*Жизнь, безусловно, прогрессирует. Еще лет десять назад бытовал лозунг: «Если садиться, то с дипломом». Сейчас этот лозунг, по моим наблюдениям, устарел.

*Странное выражение — «друг закадычный». Близлежащая этимология заставляет думать, что у нас с Андреем [Синявским] закадычные друзья — Шолохов, Кочетов, Кедрина и др.

Прочел повесть Ф.Фюмана в № 11 «И.л.»*. Это очень хорошая и добротная литература. И перевод, очевидно, соответствует оригиналу — во всяком случае я почувствовал при чтении те особенности манеры Фюмана, о которых пишет Сергей Львов во вступительной статье. Я прочел ее, по давней привычке, не до, а после самой повести и с удовольствием убедился, что мог бы начать с нее: она деловита, умна и ненавязчива. Что он, кстати, — Сергей Львов? Когда-то мы очень симпатизировали друг другу. А сейчас я не знаю, принял бы он привет?

25/II/68

Виктор елозит бородой по «Вопр. языкознания». Вздыхает. Говорит обреченно: «Ну, такая лингвистика не для меня — не по зубам». — «А что?» — «Полюбуйтесь». Я лениво заглядываю: страница испятнана четырехэтажными математическими формулами, греческими буквами и какими-то мистическими значками. «Н-да», — говорю я, поднимаю глаза и читаю вверху страницы: Ю.И.Левин...*

Я все думаю и огорчаюсь тем непониманием, которое возникло между Сашкой Воронелем и мною. По его мнению, что-то происходит не так. И это «не так» — от каких-то моих слабостей. Я хочу попытаться объяснить ему, что хмеля нет и в помине. Я не допускаю мысли о том, что вся моя жизнь — бездарно проживавшаяся, яркая, счастливая, жизнь в хандре и в восторге, бездельная и творческая — что вся эта жизнь была всего лишь приготовлением к некоему испытанию. Рассматривать эти 5 лет как какую-то предначертанную и вожделенную кульминацию глупо и нескромно. Неужели он думает, что я иного мнения?! Эти 5 лет — не более как 5 лет — в ряду других пятилетий. И я не позволю ни себе, ни другим (ни благожелателям, ни спекулянтам) ставить эти 5 лет эпиграфом к тем годам, которые я еще проживу. Честное слово, я здоров и трезв — не надо волноваться и уж подавно не надо сожалеть обо мне: происходит жизнь.

26/II/68

Пролистал январский номер «Вопр. литературы». Пролистал — а прочел три статьи о повестях Катаева. Собственно о Катаеве написал один Сарнов — Гусев и Гринберг написали о Сарнове. Я полностью разделяю точку зрения Сарнова; попытки же Гусева хвалить эти повести как некое пособие по мастерству для молодых, а Гринберга — представить Катаева в качестве судьи своего лирического героя — эти попытки достаточно неуклюжи. Гринберг (и редакция «Воплей») пеняет Сарнову, что он главный акцент ставит на нравственной (безнравственной) позиции автора — но ведь и сам Катаев этого добивался! Именно этого, если я правильно понял эти произведения: «Читайте, судите и — оправдайте». Нет, Сарнов прав: «Угль, пылающий огнем» не состоялся*.

27/II/68

Ну вот, милые мои, «карандашный период» кончился. Мы снова в Озерном — со вчерашнего вечера. Что в итоге? Много чего в итоге; для меня покамест важно вот что: ко мне можно будет приехать на личное свидание, отсчитав ровно два года с того личного, которое было в 66-м году. Так вчера сказал мне зам. нач. Дубравного ИТЛ подполковник Муренков. Рекомендую: где-нибудь недели за полторы до этого послать ему телеграмму с оплаченным ответом с просьбой подтвердить предоставление свидания. Это, кстати, тот самый офицер, с которым, оказывается, беседовал в управлении (в Явасе) Санька*. О Саньке я услышал в высшей степени лестный отзыв: «Ему пальца в рот не клади...» Вот как, серенькие козлики.

Еще: Ларик, если ты богата, вышли мне рублей 20–25 — я рассчитаюсь наконец за «вещевое довольствие» и, ежели чего заработаю, смогу истратить заработанное на харчи из ларька.

Ну а сейчас что? А сейчас я возлежу, накормленный (перекормленный), напоенный (опоенный) и жутко сонный: последние две недели я спал безобразно много, а вчера и сегодня — недосып-с.

28/II/68

«Музыка Сфер, Пари Откровением Новым!» — сказал Багрицкий*, я повторил — и 40 швейных машинок заструили свою неземную мелодию. Так я снова вошел в цех. Ладно, шить так шить.

У меня грустная новость. Две тетрадки дневников, которые были взяты у меня на проверку, пропали. Я думаю, что они действительно потерялись, т.е. никто их нарочно не спрятал и не уничтожил; но тем не менее из-за неразберихи эти тетради, как мне объяснили, очевидно, попали в чужие бумаги, подлежавшие уничтожению. У меня еще есть слабая надежда, что это не так; во всяком случае, если они, эти тетради, найдутся, мне их вернут*. И уж наверняка больше ничего подобного с моими рукописями не произойдет*.

Друзья мои, ставлю перед вами задачу чисто уголовного содержания: требуется где-нибудь украсть приложение к журналу «Азия и Африка» — «Обучение японскому языку» — за II половину 1967 г. И послать Виктору.

Сегодня пришли твои, Лар, письмо от 9.II (№ 3) и открытка от 19.II. Так что твою всю корреспонденцию февральскую, о которой ты телеграфировала, я получил. От других — пока молчок.

Жаль, что трудно тебе в письме толком написать о всяких религиозных и околорелигиозных проблемах. Они меня интересуют по-прежнему — в общем плане; вникать же во всякие многоразличные толкования разномастных церковных и внецерковных объединений — у меня на это ни желаний, ни способностей нет.

Теперь относительно Лени [Ренделя]. Я знаю, какие именно бытовые неурядицы у него*. И меня, и всех нас — его друзей — очень печалит, что он переживает их так болезненно. Я не хочу сказать, что все это пустяки (хотя по сравнению с тем, что с ним было, — это действительно не так уж страшно); но, пожалуйста, передайте ему, что все мы очень его просим набраться терпения, стать выше этого, быть таким же мужественным и серьезным, каким он был все эти годы. Право же, не стоит из-за полугода или даже года неудобств* лезть в бутылку. Что до меня, то если бы у меня было «гурий и одеял навалом» (по его собственному выражению), то я бы просто радовался жизни, заменив «вечерние прогулки при луне» солнечными ваннами. Шутки шутками, но все это действительно гадость; и самое для меня непонятное — как у него будет с работой. Но так или иначе — выдержка! Та самая, которую я видел у него в полном объеме в последние месяцы — выдержка, замешанная на хорошем юморе. Очень мы все настаиваем на изречении: «Наплевать на кровать, на полу можно спать!»

29/II/68

Итак, последний день февраля; закончилось «предчувствие и ожиданье марта» (а ну-ка, Ларка, отгадай, из чьих стихов эта строчка!), начинается самый март. Многособытийный: Санькино семнадцатилетие, у меня — половина срока, опять же — Кирюшкин день рожденья.

Настроение у меня отличное, чувствую себя очень хорошо, жизнь течет, если не молоком и медом, то кофейком и маргарином, а ведь было сказано:


Не хлебом единым жив человек:
Хлеб с маргарином — жив человек!
 

Или я уже это цитировал? Запутаешься тут с этими письмами.

Насчет «Истории укр. искусства» — напиши, будь добра, в Киев. Пусть узнают о подписке или вообще о возможности купить. А однотомник из «Укркниги», если будут деньги, пришли. Буду(-ем) весьма обязан(-ны).

Сегодня письмецо это я суну в заветный (он же — долгий) ящик.

Приветы всем от всех; эти последние все вполне здоровы, бодры и оптимистичны.

Обнимаю вас — Ю.

Это у меня такая рабочая шапочка — серенькая с красными шариками (шариков не хватает) — мне вчера подарили.

Слава богу, поленился сразу по окончании письма опустить его и — успел получить телеграмму и письмо от Борьки З[олотаревского]. Портняжки, они же мушкетеры, дружно приветствуют вас и заверяют, что все в полном порядке. Борьке и его чудо-семейству пламенный привет. А еще пусть знает, что он — обормот, не умеющий сообразить, что такое бильярд в конкретных условиях. Это — летний вид спорта. Чтобы играть в него зимой, пришлось бы подвешивать стол к потолку, а игрокам оказаться в состоянии невесомости. Зимние игры — все больше насчет пожрать. Кроме того, в письме есть избыточная информация: я и без него знаю, что Наташка [Садомская]— прелесть. И вообще нечего ему, семейному человеку, на чужих баб заглядываться. Правда, Эдка?

Целую вас многожды.