письмо сорок шестое

6/VII/68

Добрый день, мои милые!

Не можете ли вы мне объяснить, что я буду делать, когда выберусь отсюда и писать вам письма будет, я бы сказал, слишком уж оригинально? А ведь дурные привычки, как известно, изживаются с трудом. И буду я сидеть грустный-грустный, буду почесывать в затылке и думать: «А кому бы это и про чего бы это письмишко накарябать?»

Вернулся с 3-го Юра [Галансков], обросший бородой, вид совершенно пиратский. Он (Юра, а не вид) — веселый, забиячистый; говорит, что чувствует себя вполне сносно, даже хорошо, хоть и похудел несколько. Так что вся компашка опять в сборе.

А про чего вам рассказать, любезные мои дамы и уважаемые господа? Хотите, расскажу вам, для примера, сегодняшний день? Впрочем, хотите — не хотите, а читать-то все одно придется.

Ну вот. Проснулся я где-то без четверти шесть; но притворялся (перед собою), что еще сплю. Притворяться было трудно: часов с пяти примерно муравейник зашевелился, всякие неработающие инвалиды зашуршали, зашелестели, зазвякали. Они вообще издают великое множество звуков, начиная от вполне естественных (даже слишком естественных) и кончая фантастическими. Слыхали ль вы: а) как человек скрипит? б) трещит? в) попискивает? Все это без участия этого самого, как его — голосового аппарата, что ли. В 6.00 столица нашей Родины объявила общий подъем — заговорило радио. Ну, всякие умывания, застилания и прочие водные процедуры. (Под этим последним термином я разумею не что-нибудь, а всего лишь завтрак.) В 7.00 на пороге появляется Алик [Гинзбург] и возглашает: «Ян [Капициньш], Юлий, сахар!» Это значит, что ожидаются к утреннему кофе все упомянутые лица. Летом открыто кафе под названием «У веселого Балиса». Оно представляет собою длинную скамью, на одном конце которой ежеутренне сидит Балис Гаяускас и читает Герцена по-французски. Он сосредоточен, молчалив и на наши подначки не реагирует. Кофе он вообще не пьет. Не курит. Ни во что не играет. Штудирует французский и, кажется, математику. И так уже 21-й год... За всем тем — очень умный и симпатичный человек. Да, так вот. Ковши круговые, запенясь, шипят, мы глотаем кофе, и я наконец просыпаюсь. О чем же идет застольная беседа? В основном о том, отражается ли в языке психический склад нации. Рыжий [В.Калниньш] утверждает, что отражается, Бен [Ронкин] сомневается; распаленный Виктор со свойственным латышам хладнокровием и прямотой орет, что Бен — вульгарный социолог. Я с этим соглашаюсь, но добавляю, что Борода [Калниньш] — вульгарный психолог. Это в высшей степени туманное заявление вызывает взрыв негодования обеих сторон. Я спасаюсь бегством в секцию — дочитывать Белинкова (остается еще 15 минут до звона курантов). Да, Белинков... С чувством глубокого удовлетворения прочитали мы в «Книжном обозрении», что издательство «Искусство» расторгло договор с лицом, ранее именовавшимся «Автором». В самом деле, это логический (он же — практический) вывод, который всякий разумный администратор должен был сделать, прочитав выпады вышеозначенного литератора. А также ознакомившись со статьями под девизом «Ату его!» в «Литературной газете»*.

звон! стройными рядами, с пением «не шей ты мне, матушка, красных рукавиц», мы отправляемся в рабочую зону. истосковавшиеся за ночь швейные машинки принимают нас в свои объятия. «Рванем?» — спрашивает Валерий. «Рванем!» — бодро отвечаю я. «На 100%?» — спрашивает он же. «На них». После чего мы дружно закуриваем и устраиваемся на утреннем солнышке. Я тихо дремлю, а Валерка озирается по сторонам, ища, с кем бы поспорить о «самобытной самости» Гегеля, о сухом законе и его целесообразности, о парламентских дебатах в Гонолулу (если там есть парламент) и о том, зачем земля круглая. Потом мы все же вспоминаем, что живем в эпоху грандиозных космических свершений, нам становится стыдно, и мы идем шить. 9.10 — перекур. Борода читает небольшую лекцию по топонимике. Прилетает Сорока (не Мих.Мих., а Степа)*, приносит на хвосте очередную гипотезу: вся крито-микенская культура зародилась в пригороде Мукачева. Вероятность этой догадки подтверждается ссылками на Плутарха, Тита Ливия, Григория Сковороду, Гончара и «Блокнот агитатора». А также на «Периодическую систему элементов» Менделеева. Мы разбегаемся. Ж-ж-ж! Рукавицы так и летят. 10.50 — перекур. Вылезаем из цеха. Воровато оглядываясь, скидаем куртки (загар не разрешается). Тема перекура — «Было ли начало и будет ли конец глупости?» За недостатком времени вопрос не решен. Ж-ж-ж!..

Обед. Когда он приправлен перцем и горчицей (!), то вполне съедобен. Минут сорок остаются свободными. Ну, тут кто во что горазд: Бен умудряется подрыхнуть, Виктор читает латышскую спортивную прессу, Сережа [Мошков] делает вид, что изучает свою биологию, я, с присущей мне беспринципностью, читаю Стругацких в «Байкале» (кстати, с ними еще никто не расторг договор? Нет? Странно-странно...*), Алик пишет очередную порцию письма, Ян ковыряет очередную яхту. Юра мыкается от одного к другому, жаждет пообщаться на тему «3-е л/о (больница) и его роль в поступательном движении человечества». Ему бессердечно отвечают: «Потом, потом...» Гонг!..

К 15.00 основная работа закончена. Перекурчик — и мы начинаем обшивать рукавицы, сдавать их, ремонтировать неизбежный брак, перебрасываться картонными шпульками из-под ниток. Бен целит в меня или в Рыжего — мы сидим в затылок друг другу — и регулярно попадает в «свидетелей Иеговы» — один впереди меня, другой позади Виктора. Довел он этих агнцев до того, что один из них, правда, полушутя, погрозил ему кулаком... Так-то вообще они народ ничего, только очень уж зануды.

Трудовая вахта с честью закончена (16.50). Вываливаемся в жилую зону. Я прямым ходом — к бильярду. До ужина успеваю сыграть четыре партии — 3:1 в мою пользу (Мошков снова посрамлен; общий счет с начала сезона — 21:18); потом меня вышибают (играем «на вылет»). Ужин. Ха-ха-уха! Но — вчера был ларек, и мы «добавляем», или, как говорил Валерий Румянцев, «кладем сверху». И — кофе. Потом мы расползаемся, и вот я возлежу и пишу. Да, забыл: между прочим шитьем я сшил парочку строф на лингвистическую тему... Хороший день — суббота.

7/VII/68

Воскресенье — тоже неплохой денек. Правда, он хуже субботы тем, что назавтра — снова на работу. И оба они хуже всех остальных, потому что нет и не может быть почты. А в пятницу почта была: телеграмма о твоем благополучном прибытии, Лар. Ты что — пешком топала до Ленинского проспекта? Еще твое письмо — последнее перед свиданием. Ну, тему эту мы с тобою обсудили, не так ли? Еще письмо от Оли Кучеренко, из Москвы же. Письмо под № 8 — я получил всего четыре ее письма. Конечно, деревянная девочка названа в ее честь*; и конечно же, всегда я испытывал к ней самые теплые чувства. Я думаю, что она — хороший и добрый человек; и еще я ей очень благодарен за Марка [Богославского]: по-моему, ему всю жизнь именно такой Оли не хватало. А стихи — что ж, «почетней... при жизни быть не книгой, а тетрадкой...»* Марк сам знает, не хуже меня, что у бескомпромиссной литературы всегда меньше шансов; за напечатание стихов о «невыкопанной картошке» надо платить заменой «подыхаю» на «побеждаю»...*

Пришел ко мне в гости Виктор, я прочел ему кусочек из Ирининого [Глинки] письма — кусочек о латышских художниках и ихних пейзажах. Он согласился, что «акцентированный» и «влажный» цвет — традиция, перешедшая в «видение»; однако сразу же указал на «предков» — норвежцев и финнов. Он говорит, что в отношении цвета эта особенность характерна даже для кубистов 20–30-х гг.

8/VII/68

Пишу, сидя на скамеечке у нашего «коттеджа» (так элегантно называет Алик наши жилища). Оно, конечно, привычней было бы писать, развалясь в собственной постели, но — света нет. Сегодня, однако, отсутствие света вечером с лихвой компенсировалось отсутствием света же днем. Кончили мы работу нынче часа на три раньше. То-то было весело, то-то хорошо!

10/VII/68

День рождения Яна Капициньша. 51 год. Этому нельзя поверить, глядя на его походку, стремительность, ловкость. Вечером мы хлобыстнем кофейку за его здоровье и, может, чего-нибудь съедим. А пока мы его все поздравили, спели под руководством Виктора «Многая лета» по-латышски, подарили носки, авторучку, сигареты...

Я нынче не работаю — чуть-чуть прихворнул. Лежу, дремлю, сочиняю. Почитываю журнальчики. Днем пришел обиженный Алик и заявил: «Мои домашние любят вас больше, чем меня» — и вручил мне журналы с Сименоном. А мне почты не было — правда, вчера пришла телеграмма о получении 2-го июньского письма, которое с квитанциями. Дошло-таки. А я, признаться, сомневался...

Разговаривал я за эти два года очень много, наслушался всякого, да и нагляделся достаточно. И вот что я думаю. Те, кому чаша сия досталась раньше, чем мне, и больше она была по объему, и горше было ее содержимое, — те, вероятно, читая мои письма, скажут или подумают: «Э-э, ничего страшного, так-то жить можно: и кофе, и постельное белье, и кино, и еда все-таки сносная, и хватает времени и сил играть во всякие бильярды и волейболы, и дни рождения справлять. А вот в наше время...» Все верно: жить можно. Нет больше уничтожения. Есть унижение. Оно не в стрижке наголо, не в чтении интимных писем чужими людьми, вообще оно не извне, не от начальства и правил; я думаю, что меня никто и никак унизить не может. Меня унижает, как это ни дико звучит, потакание моим слабостям — лени, пустомечтательству, мимикрии. И кроме того, унизительно предположение, что мои литературные и прочие взгляды можно опровергнуть таким образом. Право же, иногда у меня возникает желание всерьез поговорить с каким-нибудь умным человеком, который стоит на противоположных позициях, — только действительно умным. Должны же быть и такие! Но до сих пор мне они не попадались.

Все эти мысли — как вши, которые «от тоски заводятся»...

12/VII/68

Вот ведь какая приятная штука: каждый месяц — круглая дата. 2 года и 10 месяцев. А еще через месяц — и 11. И так далее. Отчего бы это, а?

А знаешь, Ларка, те очки, что ты мне прислала, были очень красивые. Были. Потому как оказались они слишком уж капризными. Подумаешь, уж и сесть на них нельзя! Излишняя, по-моему, твердость характера, погибче им, покойничкам, быть бы! И хорошо бы стекла чуть-чуть потемней... И лимонной бы кислоты бы пакетиков несколько. И вообще — валяй во что горазда!

А про меня говорят, что я на морду поправился. А ребра все равно торчат. Ребята смотрели-смотрели и задумались: а чем я, собственно, отличаюсь от Ренделя? Догадались: «Скелет, говорят, изящнее...»

Я уж не припомню, кто это рекомендовал мне посмотреть «Огонек», Колосков о Маяковском. Честное слово, давно я такого омерзения не испытывал*. К этой блевотине и эпитет не подберешь, чтобы цензура не запротестовала...

Черный котенок (не Муськин сын, а совсем другой) гоняет по всему бараку пигн-понговый шарик: прыгает на него четырьмя лапами сразу, шарик подскакивает, котенок — боком, в сторону, спина — верблюдиком, хвост — вопросительным знаком. Потом — притворяется: идет независимой походочкой, проходит мимо, чуть не зевая, не замечает и — чисто случайно, разумеется, — задней лапой задевает. Ага, нападение?! И все сначала. Пятеро дедов, из которых каждому в обед сто лет, распустили морщины, улыбаются... Этого котенка Бен сунул себе за пазуху, когда там уже была парочка (Муськины дети, они с Черненьким враждуют). Из Бена раздалось шипенье, и он заходил волнами. А потом начался стриптиз, по-моему, совершенно лишнее мероприятие: Бен — уж такая не Венера Милосская, что мог бы и потерпеть. Хотел написать что-то умное — днем хотел, но забыл. Перебьетесь? Спокойной ночи, мне завтра вставать рано, я дежурный.

Ух, какой я цикл стихов сварганю! Ваш институтский поэт лопнет от зависти.

14/VII/68

14 июля — мы выпили сегодня в честь взятия Бастилии, за разрушение всех и всяческих монархий. К сожалению, пили мы «вторяки». Собралися старики, заварили вторяки. Вы знаете, что такое «вторяки»? Это вторично сваренная кофейная гуща. А еще есть «третьяки» — и т.д.

Отменнейший фильм мы вчера смотрели — «Призрак замка Моррисвиль» — пародия на великосветский детектив. Ах, батюшки, ничего нет святого для этих чертовых чехов! Все-то они ревизуют и осмеивают: и английские традиции, и американских суперменов, и музыкальную классику, и даже — подумать только! — великого Жана Маре в «Парижских тайнах». Прямо удержу на них нет. Ох-ох, опасная позиция. Как-то так уж получается, что нигилизм и неуважение к авторитетам в области искусства имеют тенденцию распространяться и на другие сферы*.

А погода, стерва, опять испортилась. Хо-о-лодно! Я чувствую себя обокраденным: я ведь так уж настроился, что летние теплые месяцы я могу почти что не засчитывать в срок. Вот весною этой я так прикидывал: остается еще «все, что мне положено»*, минус девять летних месяцев. И — нате, пожалуйста: середина июля, дождь моросит, руки мерзнут, к бильярду не подойдешь... И только необузданные украинцы орут на волейбольной площадке: «Ромку! Бий!.. У, калiчь... Запсував м`яча!..»

Получил от Ирины [Глинки] набор открыток с латышскими пейзажами; одну открытку, ту, где парусный корабль, тут же передарил Яну — он взвизгнул, вцепился в нее и унес в свои закрома. Хороши видики, аж зависть берет.

Баста! Когда я выберусь и если будут деньги и возможность располагать временем по своему усмотрению, начну-ка я ездить по незнакомым местам. По знакомым, конечно, тоже, но уж по незнакомым — обязательно.

Черный котик умывался-умывался, сидя у меня в ногах, потом перепрыгнул на соседнюю постель, прямо на голову засыпающего — она была под одеялом — и рванул дальше. Голова высунулась, полупала глазами и, так ничего и не поняв, нырнула снова под одеяло. Котенок — его зовут Кешка — время от времени совершает нападения на моего Пата, сшибает его с тумбочки на кровать и потом катается с ним в обнимку. А глаза у него, у котенка, постоянно удивленные.

Мне, как витаминов, не хватает моего зверя — моей собаки, моего кота; чтобы можно было гладить и разговаривать. О Кирюшке даже стараюсь не думать — реветь хочется. Хоть бы фотографию ее прислали...

16/VII/68

Ну вот, дождался я твоих писем, Лар, — первых после свидания. Спортивные подвиги твои, конечно, достойны восхищения, но я как-то не восхищаюсь. Не ругаю тебя лишь потому, что в этом же письме ты твердо обещаешь больше так не делать. Поверь мне, это очень серьезно.

Всем кланяющимся и приветствующим — спасибо. Удивил меня привет от твоего партнера по «Юбилею» Чехова; конечно, и обрадовал тоже, но больше удивил. Или он уже на другой работе?*

А Маринка [Домшлак] пусть скажет своему многоуважаемому родителю, что мне непонятно, даже дико его предположение, что я мог его забыть! Я не только его помню, но даже стакан, из которого он всегда чай пьет, — этакий с толстенными стенками стаканище; и как брови приподнимает, когда слушает; и как Маришкина мама улыбается — очень сдержанно, чуть-чуть. И очень я им кланяюсь; и заранее благодарю за обещанные фотографии.

Когда это письмо дойдет (и если дойдет — подтверждения на 1-е июльское все еще нет), у Саньки будут еще результаты*. Я надеюсь, что я буду знать их? Любые, пожалуйста. А когда все это закончится так или иначе, я напишу ему отдельно. И может быть, он, отдохнув, напишет?

Ты говоришь, Лар, что, только увидев всю нашу братию, почувствовала, как нас любишь. А знала бы ты, как все они тобою восхищаются! По-моему, даже излишне... Ты все-таки недотепа кое в чем. Но это даже к лучшему: будь ты совершенством, я оказался бы в трудном положении, потому что убегать от совершенства неразумно и неприлично, а жить с ним невозможно. Пришлось бы хлопотать о добавочном сроке...

17/VII/68

Вчера выдержал три части к/фильма «Над Тиссой»; а до этого целиком (!) посмотрел «Именем революции» — сочинение М.Шатрова, который, несмотря на это, порядочный человек — по рассказам. И, кажется, я когда-то читал его забавные псевдодетские истории? Впрочем, кино, вероятно, кишмя кишит какими-то особыми микробами — человеку без прививки лучше туда не соваться, скурвится. А у Галича такая прививка, очевидно, есть, иначе сценарий «Государственного преступника» не прошел бы ему даром*.

Это очень плохо, что я убиваю время? Не надо сердиться, у меня сейчас такая скверная полоса, делать ничего не хочется, писать не пишется (даже письма). Какой-то тупичок, надеюсь, временный.

Ну вот. А засим — до свидания.

Алле Григорьевне и Иосифу Ароновичу [Богоразам–Зиминым] — привет и поклон! Они молодцы, что совершили такой вояж. Я уже писал, что по выходе сделаю то же самое. А есть ли новые песенки у Аллы? Соскучился я по гитаре. Сижу за машинкой, строчу, а сам мурлычу под нос все, что знаю. У меня так, полосами: один день Окуджаву, другой — Высоцкого; песни Аллы я «восстановил» не меньше половины, начиная с «Вышло облако...» и кончая «Московской осенью». Целую их обоих. Может, когда черкнут чего?

Обнимаю всех. Ю.

Только что из газет узнал о смерти Паустовского. Слов нет, как больно. Ахматова, Эренбург и вот теперь — Паустовский, единственный из них, кто вызывал у меня чувство личной, человеческой любви — не только читательской. И я не только не поговорил с ним, но даже и не видел никогда! Всю жизнь не успеваю. Расскажите мне в письмах о похоронах.

Алик совершенно подавлен*, слова сказать не в состоянии.