письмо пятьдесят первое

30/IX/68

Санюшка, милый мой!

Вот я и выслушал новости*, и кое-что для меня прояснилось. Не могу сказать, чтобы узнанное мною меня утешило и успокоило. Однако кое-какие умозаключения я сделал. Касаются они прежде всего тебя. Первое и главное: я настоятельно прошу тебя, чтобы ты ограничил свои занятия только учебой и работой (учебой или работой — это уж как получится). Твои заботы о положении мамы должны касаться только бытовой стороны (сюда, разумеется, входят и всякие деловые, официальные мероприятия — с адвокатом, например; но в этих случаях желательно все же, чтобы с тобою был кто-либо из друзей: это не от недоверия к тебе, а от уверенности, что житейского опыта у других все-таки больше). Теперь относительно опекунства*, о котором писал Саша [Воронель], или другого, о котором рассказала Ариша [Жолковская]. Сейчас пойдут недоумения, адресованные не только тебе, а и Саше, и Люде [Алексеевой], и другим. Из письма Саши совершенно невозможно понять, какое практическое значение имеет и может ли вообще иметь подобная церемония. То есть начисто об этом ничего не сказано. Я полагаю, что такие вещи можно и нужно писать без обиняков: связано ли это с возможностью (или необходимостью) отъезда, с квартирным ли вопросом, с чем-то еще. Если же речь идет лишь о некоем символическом акте — то зачем он? Я уверен, что и Саша Воронель, и Иосиф Аронович с Аллой Григорьевной [Богоразы–Зимины], и многие другие достаточно серьезно и деловито отнеслись к случившемуся, и в ценности их практических советов можно не сомневаться. Думаю, что и ты, Санька, разделяешь мою точку зрения.

В принципе я против твоего отъезда из Москвы*. Мне кажется, что ты должен взять любую работу, которую тебе предложат, работать и учиться как можно усерднее, так как жизнь тебе — во всяком случае, в ближайшие годы — предстоит нелегкая. Я не знаю, каковы намерения Комитета государственной безопасности относительно тебя и есть ли эти намерения вообще; но не исключено, что какие-нибудь перестраховщики на местах и в отделах кадров попросту побоятся принять тебя учиться или работать. В этом случае я прошу тебя незамедлительно сообщить об этом мне: я добьюсь возможности поговорить об этом в достаточно высоких инстанциях. Все это: об отъезде или неотъезде, о приеме или неприеме я пишу, как ты понимаешь, почти наугад — информация у меня достаточно куцая. Может, все само собой образуется.

Во всяком случае, желание узнать мою точку зрения, получить мой совет, или пожелание, или распоряжение — можно осуществить лишь при одном условии: если мне будут писать о конкретных вещах.

Я понимаю, что затруднительно писать о планах и прогнозах; но подумайте, каково-то мне давать какие-то указания в связи с общими рассуждениями; рассуждения-то общие, а действий от меня хотят конкретных.

Еще одно: мое первое пожелание Саньке имеет отношение не только к нему. Я очень, очень не хочу новых бед. Я писал, что действия Лары не подлежат обсуждению и осуждению — кроме всего прочего еще и потому, что они уже совершены. Подумайте об этом, все мои любимые! Самое время руководствоваться критерием целесообразности. Вы — все — пишете (и писали) мне, чтобы я берег себя — я-де вам нужен. Но ведь и вы нужны и мне, и Ларе!

Критерий же «я не могу иначе» — конечно, очень серьезная штука; но когда он не сочетается с пользой и для ближних, — он всего лишь акт самоутверждения. Ей-Богу, никто из вас, по моему твердому убеждению, в этом не нуждается. Все вы и во всю свою жизнь и в последние годы достаточно отчетливо утвердили себя как рыцари. Не слишком легкий, но в общем посильный груз, который я нес три года, сейчас удесятерился; еще что-нибудь подобное — и я уже не дотяну.

Если бы я был в Москве, я бы загородил дорогу тому, кто захотел бы так поступить*, — рискуя быть избитым по всем правилам классического мордобоя (впрочем, меня бы, вероятно, нокаутировали в первый же момент — я-то ведь боксом не владею*).

Не сердитесь за эти просьбы — просто я очень люблю вас, и мне страшно.

У нас внешне все благополучно, по-старому. Начальство нас не трогает, мы его — тоже. В общем, жизнь обычная.

Читаю, думаю, немножко пишу. Но рассказывать вам сейчас о читанном, делиться мыслями — невмоготу.

Вся наша братия в порядке. Алик [Гинзбург] ходит немножко не в себе после свидания; аптекарскими дозами вспоминает московские новости: вдруг хлопает себя по лбу и сообщает что-нибудь вроде Людиной курицы в холодильнике.

Сегодня уже 1 октября, и я могу отослать письмо.

До свидания, Санюшка и друзья.