письмо пятьдесят шестое

20/XII/68

Здравствуйте, дорогие мои.

Вчера — письмо от Ариши [Жолковской], сегодня письма от Михи [Бураса] и Майи Злобиной. Еще сегодня бандероли от тех же Михи и Майи, от Людмилы Ильиничны [Гинзбург], от Аллы Григорьевны [Зиминой] и две — от Люды [Алексеевой].

Но раньше и прежде всего — о письме Майи. Очень оно меня огорчило, даже слов, наверно, не подберу.

Я решительно не помню, как, где, в какой связи я употребил выражение «бумажный солдат»*. Увы, я даже предположить не могу, что я был вдребезги пьян, когда писал эти слова. А между тем мне кажется, что даже с пьяных глаз я не мог бы приложить это определение к тем, к кому прилагает его эта засранная московская элита. Что-то тут не так. Не так, даже учитывая далеко не уничижительный, а скорее сочувственно-скорбный текст Булата Окуджавы. Это было бы потрясающим свинством, подлостью с моей стороны — запретить и заранее отвергнуть любые осуждения, а самому — изрекать. Еще раз: в том, что произошло, я вижу нормальное, естественное движение человеческой души, в отличие от поступков (и непоступков), продиктованных «правилами игры».

Могу еще добавить: мне-то лично вполне наплевать на мнение «благоразумных», чья гражданская смелость поднялась в свое время на головокружительную высоту — аж до уровня мини-юбок. Там, на этом уровне или чуть выше она и застряла. Там ей и место. Думаю, что моя точка зрения совпадает с мнением всех настоящих друзей.

Но это лишь одна сторона вопроса. Как вы понимаете, я не имею ничего против распространения в «либеральных» кругах моих стихотворных и прозаических суждений об этих самых «либералах применительно к подлости», как говаривал Салтыков-Щедрин. Я, например, буду только благодарен, если лицам определенной категории и определенного поведения передадут, что они, по-моему, — испражнения, фекалии, экскременты, или, выражаясь более научно, — говно. Но то, что пишет Майя (собственно, не только Майя, писали мне и раньше, но я как-то не обращал внимания) о популярности моих писем и о повсеместном их цитировании, — это меня просто бесит. И — я уже Мишке [Бурасу] писал об этом — я-то тут при чем? Я не только «не совсем представляю, какой резонанс имеют мои письма», — я совсем не представляю. Но так или иначе, я не понимаю, почему они вообще имеют резонанс? Дорогие мои друзья, позвольте — кому я пишу? Для кого? И что? Папские послания? Новогодние обращения президента? Этюды, предназначенные для чтения в салонах, как в начале прошлого века? Мне казалось, что я пишу вам, для вас, немножко для себя (определенней я говорил об этом Ларе и Саньке); мне казалось, что в письмах моих достаточно ясно ощущается, что может быть рассказано всем, а что — только близким. Почему же какие-то (допустим, двусмысленные или даже попросту скверные) выражения мои служат предметом злорадного обсуждения каких-то совершенно чужих, ненужных людей — как они к ним попадают? И не лучше ли начать с того, что совершенно правильно сделала Майя, — выразить мне свои огорчения и неудовольствие неправильностью (ошибочностью, двусмысленностью и т.п.) моих формулировок?

Что ж, если во всем этом я не прав, мне придется ограничиться отписками типа «жив-здоров, письмо от NN получил, примите уверения и пр.». Сочинять письма с учетом их возможной популяризации я не буду.

22/XII/68

Я не знаю, Майечка, какие-то письма Ваши я действительно не получил: об одном из них мне даже официально сообщили, что оно вредоносное, — очевидно, в духе Ваших писаний о Бабаевском*. Но о поездках в Махру я читал; не знаю лишь, что и Толя [Марченко] был участником этих идиллий, а la Руссо*. Упоминаемую Вами Н.П.Cоколовскую я никак не вспомню*; может быть, знал в лицо? Бог с нею. Что же до моей ошибки с фотографией, то учтите: Ляльку Вашу я никогда не видел и был уверен, что ей самое малое лет четырнадцать. Знал бы я, что это не Лялька, я бы об этих самых ногах высказался бы более определенно и энергично... О плечах — тоже.

(По радио задушевный баритон объясняет — по подсказке поэта Леонида Завальнюка, — что-де «твой и мой покой остался где-то за волной»! Очень может быть...)

«Новыми мирами» и «Колоколом» все только хвалятся, а прислать — шиш.

Аришенька, милая, спасибо Вам за хорошую смешную открытку — там все очень похожие и славные.

Знаете ли Вы, что письма Ваши, точнее — одна повторяющаяся в них мысль, заставляют меня беспокоиться? Смысл этой Вашей мысли-идеи примерно таков: Ваше нынешнее существование состоит на 90% из мыслей о нас, забот, устройства наших дел, исполнения наших желаний и т.д.; а лишь жалкие 10% — это то, без чего, к сожалению, нельзя обойтись: работа, житейские обязанности, общение со всякими-разными людьми. Не знаю, пишете ли Вы так Алику [Гинзбургу]; не знаю, как он смотрит на это, если пишете, но я с этим никак не могу согласиться. Это все-таки какое-то обкрадывание себя. Я бы, к примеру, крайне огорчился, если бы мои друзья ради нас забросили бы (или охладели) свои математику, этнографию, скульптуру и пр. Я не представляю себе, что смогу расстаться с литературой при каких бы то ни было обстоятельствах; я даже сейчас не расстаюсь с нею, Ариша. И мне не очень верится, что у Вас нет и не было (до Алика и вне его) какого-то своего маршрута, принадлежащего только Вам, Вами выбранного, от которого Вы не имеете права отказываться. Не знаю, как для других, а для меня самый лучший подарок, самый большой праздник — это когда близкий мой друг, мой товарищ выпускает в свет книгу, публикует статью, защищает диссертацию, выставляет работу на худ. выставке, делает новую роль на театре. И не только эти, видимые всем завершения — само их творческое действие, творческое усилие — это для меня тот тыл, о котором писал Экзюпери в «Письме заложнику», то, ради чего мне стоит держаться, мучиться и рисковать. Я хочу сказать, что это — важнее для меня, чем заботы непосредственно обо мне. Разумеется, это не значит, что эти заботы не нужны мне.

Простите меня, Бога ради, за сказанное; оно вызвано не склонностью к поучениям, а только беспокойством за судьбу людей, небезразличных мне.

Очень понравилась мне (и всем тоже) программка «Современника».

Мишка, никакой твоей телеграммы я не получал. Если бы получил, я не стал бы клевать Санькину печень. Письмо твое мне весьма по душе. Предыдущее тоже — об этом тебе, надеюсь, сообщили.

Братцы, случилось непоправимое. В пятницу я получил 6 (шесть!) бандеролей. Я их получил, как всегда, голенькими, т.к. шкуру с них сдирают и выбрасывают, и я теперь уже не могу припомнить, от кого что. Твердо знаю лишь, что «папка для бумаг», наполненная крайне необходимыми для всех нас канцпринадлежностями великолепного качества, — от Людки. И догадываюсь, что псевдонаучная фантастика — от Мишки. И вообще все бандероли были — во!

На сегодня кончаю, устали глаза. Мне придется, очевидно, обзавестись очками. (Только, пожалуйста, не цитируйте «Мартышка в старости...» — я уже сам цитировал и от других слышал.) Глаза стали уставать с год назад, болеть — с полгода. Последний месяц стало трудно читать; а несколько дней назад я случайно обнаружил, что буквы перестают расплываться, если я отдаляю книгу. Был поставлен диагноз: старческая дальнозоркость. Примерил соответствующие очки — 0,75, 1,0 и 1,25. Очень даже хорошо получается. Я записался на прием к окулисту, и есть надежда, что где-нибудь через год-полтора меня посмотрят. Может, мне стоит получить от вас очки с набором соответствующих (от 0,25 до 1,0) стекол. Спросите у какого-нибудь глазника, а то по вечерам не могу подолгу читать и писать — а когда же мне еще этим заниматься? Алька говорит, что лучше прямо две пары очков — 0,75 и 1,0. Не знаю, поспрашивайте, а? И не надейтесь — все равно в очках вы меня не увидите: прежде чем надеть их, я буду запираться на ключ.

24/XII/68

Писем нет, новостей нет — «ах ты, милый Ганзеле, ничего нет».

Нынче — прибалтийское Рождество. По этому поводу мы посидели за столом (сервировка Яна! [Капициньша]). Веротерпимость потрясающая: католики, протестанты, православные, иудеи, униаты — и чуть ли не все — атеисты. Но межкультовое согласие — не из-за безбожия: в других случаях мирно соседствуют за столом разноверующие, отнюдь не легкомысленно относящиеся к религии. В прошлом году, например, сугубый материалист Сережа Мошков сидел на каком-то православном празднестве между лютеранином и мусульманином (есть у нас один на всю зону турок*, неукоснительно совершающий намаз).

Занятно все это. Впритык к моей койке — ложе свидетеля Иеговы; о занудности и невнятности этой теорийки, о ее, с моей точки зрения, бездуховности я уже, кажется, говорил. Так вот, на его тумбочке — что бы вы думали? Бионика, генетика и тому подобное. Во как. И начисто, принципиально — никакого искусства, никакой художественной литературы. Но я все-таки не уверен, что интерес к научной (точнее — научно-популярной) литературе в каком-то родстве с утилитаризмом этого вероучения*.

Зима у нас покамест (тьфу, тьфу!) сиротская, и я еще не впал в этот самый, как его? — анабиоз. Пишу, читаю, разговариваю, реагирую на всякие внешние раздражители. Вот, например, послезавтра будем слушать музыку — пластиночки присланные.

27/XII/68

Позавчера была очередная партия бандеролей: от Наташки [Садомской] (Потоцкий), от Майи З. (Хемингуэй), от Майи Копелевой («Лит. Россия» и др.), от Люды и Иванова(?) — «Турист» и «Огонек». Все очень здорово. Обрадовала меня надпись на «Огоньке» — я обнимаю и целую автора надписи*, очень хочу знать его планы и перспективы. Слушайте, вы! Берегите его — чтобы с ним не получилось, как с Эль Сордо*. Чувствуете, что я уже взялся за «Колокол»? Я читаю его по две-три страницы зараз, растягиваю удовольствие, перечитываю только что прочитанное. Ай да Хэм*.

Сегодня, наверно, что-нибудь да будет: письмо, открытка, бандероль. У меня с утра левая ладонь чешется, а это примета верная. А вы знаете, что плохих примет у нас здесь не существует? Только хорошие. Скажем, при проверке попасть в «очко» — в 21-ю пятерку; скажем, в миске выудить лавровый лист (лавров нам не жалеют)!

28/XII/68

Левая ладонь моя — молодец и умница. Вторая половина вчерашнего дня была до краев, под завязочку набита эмоциями. Я вчера на работе не был (сегодня тоже), малость прихворнул. Вот лежал, писал вам и Ларке, попереводил, почитал Хемингуэя. После обеда пришла ко мне Катя, Муськина дочь, мы с ней помурлыкали вдвоем и заснули. Проснулся я оттого, что она тыкалась мордочкой мне в подбородок. Я, не раскрывая глаза: «Ну чего тебе, Катюха?» Сосед: «Это она тебе письма велит читать...» Я подскочил. Письма — от Ирины Глинки и от Лешки Пугачева.

Лешка пишет горячо и невразумительно. В начале письма: «пью редко и помалу»; в конце: «пью редко, но помногу». Я так думаю, что он (судя по письму) пьет помногу, но часто. Обратный адрес — харьковский, штемпель — белгородский, приписка, что будет отправлять письмо — Оли, датировано письмо — 27/XI, отправлено — 14/XII. Полная неразбериха. Но черт с нею, с неразберихой — я рад его письму. Ах, как хочется послушать три его новые песни! (Я думал — две, так Марленка [Рахлина] писала.)*

Я вчера же отправил ему новогоднюю открытку. И Ирине — тоже, в ответ на письмо.

Вот и сидел я, и смаковал оба письма; а тут вернулись ребята с работы, и прискакал Алька, и мы с ним — вдвоем — отметили день рождения Марьи [Розановой]. В добром расположении духа пошли курить, и тут его «дернули» на вахту — свидание!

Лежу это я с «Колоколом» на брюхе, и вдруг сверху, сзади — на меня цветок! Другой! Оборачиваюсь — сияющий Алик. Сел он рядышком — и сразу же засиял и я.

Мой цветок (астра? хризантема?) стоит у меня на тумбочке в бокале, и вся секция ходит любоваться им. И нюхают. Половину запаха вынюхали.

Сегодня день рождения Аллы [Сергун]. И я его отмечаю.

30/XII/68

Вчера мне вручили «5 веков тайной войны», «День поэзии» и Ю.Германа. Наташа и Майя, спасибо! (Эпизод под названием «Загадка Н. И. С.»: «Юра [Галансков], кто такая — читаю по бумажке — Сергиевская Н.И.?» — «Понятия не имею». «Виктор [Калниньш], вы не знаете случайно особу по имени ...?» — «Первый раз слышу». «Сережа [Мошков]...?» — «М-м-м... Нет, не знаю». «Алик...?» — «Ну как же! Арина говорила, что...» Привет Вам, Сергиевская Н.И.!)

Вот. А еще — поздравительные открытки от Ивана [Светличного], от Майи Копелевой, от Аллы Григ. и Иосифа Ароновича [Богоразов–Зиминых]. И отдельно — от Веры Борисовны Золотаревской, чьим вниманием я весьма и весьма польщен.

Алла Григорьевна и Иосиф Аронович, увы: письмо от вас было после августа одно-единственное, все же, что сверх того, исчезло в лабиринтах почтового ведомства. От словесного оформления моих эмоций по этому поводу я воздержусь: бумага — не чиновники, она покраснеть может...

Что было с Ларой? Чем она болела? Пожалуйста, не опускайте эти «несущественные детали».

А как Вы играете на двух гитарах? Вы одна — на двух, Алла Григорьевна, или эксплуатируете Иосифа Ароновича?

А самые мои заветные желания, Майя, под Новый год — это чтобы ни с кем из хороших людей не случилось в 69-м то, что случилось в 68-м. Как видите, программа негативная. Впрочем, позитивной у меня, кажется, и не было никогда, а не только под Новый год. Отсюда, вероятно, и отсутствие положительного героя, в коем (в отсутствии) меня столь справедливо упрекал не то Феофанов, не то кто-то другой из радетелей отечественной словесности*.

Без четверти десять. Пора «в объятья Нептуна», как говаривал Леонид Абрамович Рендель. Леничка, ау! Говорят, тебя откормили? Не может быть.

31/XII/68

С Новым годом, друзья! Мы уже съели наш праздничный ужин, стараниями Алика доведенный до немыслимой вкусноты; мы уже выпили наш новогодний кофе, приготовленный Сережей в лучших традициях («После третьего глотка глаза на лоб лезут», — сказал один из наших гостей); мы уже спели несколько песенок Высоцкого... Через полтора часа — 1969. Даст Бог, он не будет похож на этот, кончающийся. Не знаю, как другим, а мне плохо не от того, что я здесь, а от того, что без вас. Но пусть вам хорошо пьется, естся и беседуется, милые вы наши. Мы действительно очень вас любим — и те — тех, кого и в глаза не видали... С Новым годом! Prosit!

1 января 1969 года.

«И год не нов. Другой, новей, обещан...»*

«Другой» — это, очевидно, — 1970-й. В нем, действительно, будет кое-что новое. Что ж, подождем.

Первый день этого нового года — тихий, мирный, благополучный. С утра — вкусный кофе; днем — праздничный обед (худ. руководитель и постановщик — А.И.Гинзбург), треп, книжки, сон; вечером — пластиночный концерт.

Завтра я отправлю это письмо. И так как я в январе получу, я думаю, Ларкин адрес, то второго письма от меня, Санюшка, не жди. Пошлю его тебе через месяц. Я даже знаю, о чем оно будет. Мне хотелось потолковать с тобою о так называемом «абстрактном гуманизме». Об инстинкте справедливости. Об иллюзии нарушения равновесия и о преодолении этой иллюзии. Конечно, мне бы не писать тебе об этом, а поразговаривать бы, а то на бумаге трудно жестикулировать, бэкать и мэкать.

А Наташе Светловой, пожалуйста, передайте вот что. Я прочел те две-три странички из письма Алику, где она описывает свой разговор с «Маргаритой»*. Я убежден, что это надо записать еще раз, и подробней, со всеми мелочами и деталями поведения этой женщины, и как можно точнее воспроизвести самую манеру ее разговора, словечки, синтаксис. У Наташи и так это написано великолепно, но мало, очень мало. Подумайте, ведь это редчайший случай — разговор с литературной героиней масштаба Беатриче; причем, насколько я могу судить, здесь Мастер не выдумывал или, во всяком случае, не особенно выдумывал.

Как все-таки жаль, что она (Маргарита) не одобряет нас*. Тем более жаль, что во многих планах мой коллега* — не то чтобы наследник или последователь мастера, — но скорее литератор, чудом почувствовавший, что существует Нечто, скрытое от всех, дожидающееся своего часа; и это Нечто было открыто кем-то (Духом искусства? Просто — Духом? Может быть, боюсь выговорить, — Богом?..), было открыто именно ему, чтобы он знал, что есть это, чтобы взял, что сможет и что можно взять. Он и взял многое; вот только оптимизм Мастера нам, разумеется, не по зубам; но это уж время работает не на нас. Оно же, время, и диктует нам иное поведение, иные поступки, иное отношение к категориям «можно» и «нельзя». Есть же периоды и обстоятельства, толкающие нас к риску! А по сути, по существу, мне кажется, Мастер не стал бы спорить, во всяком случае — осуждать написанное за его содержание. Для этого сколько угодно Латунских...

Если случится и если это будет удобно, пусть она узнает о моей любви к «Мастеру и Маргарите», о моем восхищении Мастером и Маргаритой; о том, что раньше — до 1966 года, читая его книги, я смутно удивлялся отсутствию Маргариты (может, я не все изданное читал?) и теперь счастлив тем, что все-таки появилась, была и есть — она.

До свидания, милые мои и любимые.

P. S. Ко мне, кажется, пришло «второе дыхание» — снова пишется. Тревожиться не надо: все, что окажется «не тем», можно будет попросту выкинуть, так?

Да, еще вот о чем. Ариша говорила, что Майя, вероятно, слишком обостренно воспринимает всякие толки*. Даже если это так, все равно я рад, что выложил все, что думаю по такому поводу. И еще раз — пишите мне, ежели что не нравится, с полной откровенностью и не щадя моего самолюбия. И Майе — спасибо.

Ю.

4/I/69

«Кто превзойдет меня? Кто будет равен мне?»* Растяпистостью? Никто. Я опустил письмо, забыв наклеить дополнительную марку; естественно, письмо мне вернули. Но! Все к лучшему: я тут же поделюсь событиями минувших трех дней. Во-первых, я получил новогодние открытки от Ариши, от Тошки [Якобсона], от Зинаиды Анатольевны (матери Бена [Ронкина]), от Люды; телеграммы от Азбелей, от Бурасов, от Саньки и — к большой моей радости — от Тани Макаровой и Сергея Коваленкова и «их дочери Анастасии». Пожалуйста, если кто-нибудь общается с ними (м.б. Алена [Закс]?), передайте мои поздравления, — не с Новым годом, они опоздали, — а с дочкой — с этим, я думаю, опоздать невозможно. Если будет охота, пусть Таня черкнет открыточку или письмецо — когда, собственно, произошло это событие?

Внимательно изучив твою телеграмму, Санька, я сделал вывод, что, отправляя ее, ты успел уже встретить Новый год — авансом. Об этом свидетельствуют, во-первых, дата и время отправки — 31/XII, 23 ч. 59 мин.; во-вторых, гм... некоторая, что ли, разговорная непринужденность стиля.

Да, еще была маленькая, но чрезвычайно симпатичная бандеролька от Сашки Воронеля.

Вот. Вчера благополучно прибыли Бен и Серенький [В.Труфелев] — обросшие, злые и грязные, как черти (неделю проторчали в Потьме*).

Мы вчера, уже в полном составе, еще раз встретили Новый год, выложили друг другу все новости. Сегодня Бен досказывал мне свои саранские словопрения (я опять гриппую, а они отмывались и стриглись-брились); в общем, смысла в этих поездках — нуль.

Сочинил я сонет. Никого определенного он — сонет — в виду не имеет. Впрочем, кажется, его можно петь на мотив «Есть в старых парусах душа живая...»* (Кто-нибудь, кроме харьковчан, знает эти стихи?)


На свет, на газ и на признанье — такса,
Диктует рифмы добродушный быт;
А было время — и поэт метался,
Наотмашь бил и был судьбою бит.

Все позади. Теперь он мягко спит;
Есть капитал — минувшие мытарства;
Как жаль тех лет безумья и бунтарства,
Жаль нищеты, несчастий и обид.

Пристоен крик, сомнения бравурны,
На микропоре модные котурны,
Парадный меч сверкает, не рубя, —

Все по привычке кажется стихами.
Таков пророк. Он куплен с потрохами —
Самим собой — у самого себя.
 

5/I/69

Ну вот. Марки я на конверт наклеил, завтра снова опущу письмо. Событий за сутки никаких не произошло. Простуда моя продолжается, так что завтра я вряд ли пойду на работу. Возьмусь-ка я за Потоцкого, за эту самую «Рукопись», понюхаю, чем это пахнет.

Странно все-таки: после свидания Алика я считал, что телеграмма с адресом Лары — дело двух-трех дней. Такие были утешительные сведения — и вот на тебе, снова все темно.

До свидания. Целую вас.

Ю.