письмо шестьдесят третье

11/VI/69

Дорогие мои, здравствуйте!

Как приятно начинать письмо в хорошем настроении: не надо думать о том, что вот, мол, снова огорчишь адресатов, не надо подбирать слова для описания всяких неудобоописуемых невзгод и вообще многого не надо.

Причина для парения духом у меня одна: мы снова собрались всей компанией*. Очень здорово было увидеть вблизи Алика [Гинзбурга] и пообщаться с ним. Он — как огурчик. Виноват, непростительная склонность к штампам подвела меня: я никогда не видал огурчиков розового цвета. Остальные, верно, как огурчики, нежно-зеленые; но, в общем, бодры и веселы: Леня [Бородин] рвется к пинг-понговому столу (его не пускают), Слава [Платонов] резво шмыгает по территории, Бен [Ронкин] жутко активен. Он зол, как черт: ему не довелось попрощаться с Сережей*, а он-то радовался, что все неожиданно кончилось, и последние два дня можно будет пообщаться. Мы с Виктором [Калниньшем] успели только руку Сереже пожать — все произошло мгновенно, как похищение горской невесты.

Вчера полдня мы обменивались письмами, новостями и соображениями. У всех у нас были какие-то микронадежды на благополучный исход Арининых [И.Жолковской] хлопот, но фраза из письма Ирины Ронкиной о телефонном разговоре с Ариной здорово нас обескуражила. Тем более, что по времени это самое последнее сообщение.

Печальная, хоть и ожидавшаяся новость: умерла мать Виктора. В рижской газете был некролог, но его как-то никто не заметил, и о смерти матери Виктор узнал лишь из письма. Теперь он совсем один: ни родителей, ни братьев, ни сестер; родственников ближе троюродных нет. Друзья? Я, конечно, понимаю, что такое захлест вольной жизни, но все же думаю, что Кнут [Скуениекс] мог бы хоть открытку написать* — несмотря на занятость и на процесс реставрации своего литературного положения (мы уже видели опубликованную подборку переводов из Лорки*).

Так что невеселые дела у нашего Бороды.

А Мих.Мих.[Сороке] пришло письмо от жены, с 6-го; она пишет о траве, о деревьях, о птицах и о фантастически роскошном быте; всего этого у нее не было двадцать два года* — перебор, как говорят картежники, не так ли? Я чуть было не заревел, когда читал это письмо. Если сможете оказать ей какие-нибудь знаки внимания, сделайте это, ладно?

12/VI/69

Ах, со вчерашнего дня я безутешен! Эдакий конфуз впервые в моей жизни, и я его не переживу. А если переживу, то психическая травма останется до гробовой доски («Но его помутился рассудок, и теперь он почти идиот...»*). Подумать только, я представлялся даме в неподобающем виде*: сиротские и сиротливые штаны и дурацкий колпак сверху, вроде тех, что на еретиков напяливали. Спасибо еще, что расстояние между нами было заботами планировщиков достаточно большим и Ирина Корсунская не углядела еще и небритость позорную. То есть я надеюсь на это: сам я, несмотря на мою дальнозоркость, разглядел лишь нечто смуглолицее и белозубое — разумеется, кроме общих, гм, очертаний... Ах, ах, хоть бы галстук на мне был!.. И я отлично понимаю, что больше не смею претендовать ни на «глубокоуважаемого», ни на «достопочтенного» — ладно уж, называйте меня, как раньше, «милым», а, Ирина?

Надо сказать, что Вы произвели сильнейшее впечатление на наших коллег, и лишь особливое к нам уважение мешает сподобившимся обсуждать вслух Ваши достоинства... Как я догадываюсь, поездка связана с работой над диссертацией? Что-нибудь архитектурно-искусствоведческое, вроде «Традиция и модерн в типовых загородных ансамблях II половины XX в.»?

С почтой — жидковато. Со времени последнего моего письма (с 5/VI) — открытка от Кости Бабицкого и письмо от Наташи Горбаневской. Все. И если бы не вчерашний аттракцион «2 — Ирина — 2», я ничего бы не знал ни о Санькиной работе, ни о всеобщем благополучии. (Да, нынче телеграмма Алику о свидании!) Косте и Наташе — поклон и благодарность. Косте напишите — пусть не горюет: кому суждено быть повешенным, тот не утонет... Утешительно, не правда ли?

Да, были нынче бандероли: от Иосифа Ароновича [Богораза], от Майи Злобиной, от Маринки Фаюм, от Шура и от Ирины Корсунской (пластинки; от нее же — пластинки же — Рыжему [В.Калниньшу] и Яну [Капициньшу]; когда Ира отправляла их, она еще уважала меня более, чем прочих, ибо из моей бандероли не разбилась ни одна пластинка, а у Рыжего — две, и у Яна — одна, причем цыганские романсы! Господи, пока мою бандероль не распечатали, я думал, что там набор детских погремушек — так все тарахтело. Воображаю, что творилось в коробках у Яна и Виктора. Может, это сказываются какие-нибудь антилатышские настроения?). Остальные бандероли в полном порядке.

Книжка о Чапеке прислана мне с ведома автора?* Если да, то поклон ей (автору, а не книжке), Софье Львовне (если я не переврал имя-отчество ейной матушки) и Ане.

Ох, перечисляя корреспонденцию, я почему-то думал лишь о московской. А я уже получил письмо от Ирины Глинки, немосковское, очень хорошее — очень ожидавшееся нами.

Нынче мы собрались и отпраздновали выход Сережи и Вадима [Гаенко] — пусть им везет и счастливится! Бен с позавчерашнего дня поуспокоился и перестал изрыгать хулу на весь род человеческий вообще и на Сергея в частности* (он жутко лаялся и шипел: «Мне надоело выступать в роли Кассандры! Я же говорил...»). Надо сказать, что он вообще был взвинчен до дальше некуда; ему довелось быть в одном помещении с Леней Бородиным*, и бурные откровения последнего довели Бена почти до утраты членораздельной речи. И то сказать: если Бен не сгущает краски, то хоть садись и пиши не то «Бесов», не то «Дьяволиаду», не то еще что-нибудь инфернальное (именно такое — бюрократически-мистическое...)*.

16/VI/69

И еще одно немосковское письмо — от Оли [Кучеренко], из Харькова. К сожалению, то письмо, о котором Оля поминает, — с приписками ее и Юрки — до меня не дошло. А жаль. Особенно жаль Юркиной приписки*. Это, наверное, смешно и даже несправедливо, но когда я сам, своими глазами, читаю чей-то собственноручно написанный привет, — до чего же мне славно становится! И это при том, что в отношении этих людей к себе я ни на полплевка не сомневаюсь, верю им и в них. Впрочем, и в этом — как и во всем — всю жизнь — я перехлестывал. За что и сподобился мордой об стол.

А Москва-матушка молчит — ни словечка, ни строчки. То ли хлопоты летние, не до писем, то ли почтовая линия барахлит. Вот только и перебиваешься косвенными приветами; например, при помощи журнала «Вокруг света» я узнал, что кандидат исторических наук Н.Садомская изменила своим гальехо с басками...*

Вот поругался малость — и письмишки капнули: из Чуны от Ларки (я забыл написать, что было письмо от Толи [Футмана]) и от Михи [Бураса] — с Машкиной [Маши Бурас] фотографией, которой — Машке, а не фотографии — большущее спасибо.

Ты, Бурас, меня не раздражай изложениями всякой первобытной (первобабьей) кинематографии — уж больно смачно ты описываешь этих самых «Мисс Пещера — 1.000.000 до н. э.». Мне бы чего полегче, кхэ-кхэ, про кефирчик, что ли...

Да, еще телеграмма от Ирины [Глинки] с благодарностью за поздравление. Как я понимаю, замотанная вдрызг отъездом, сборами и Глебкой, Ирина кому-то поручила отправить телеграммку; и этот кто-то тут же (через две недели без одного дня) поручение выполнил. Спасибочки. Эту благодарность, слава Богу, мы уже получили в ее письме.

18/VI/69

Вчера — две открыточки от Арины, информационные; Алик получил от нее письмо и 4 открытки. Пока что радует лишь известие о возможной внутриуниверситетской работе*. Ну, само собой, предстоящее свидание; сегодня Бену сказали, что он может послать телеграмму Ирине о свидании в конце месяца. Алик предпочел бы пораньше, но уж — как Бог даст.

А сегодня были бандероли. Я получил их от Людм[илы] Ил[ьиничны Гинзбург], от Юры Левина, от Люды [Алексеевой] — все в полном порядке, спасибо. Это я пишу днем, а вечером, может, еще и письма будут. Я нынче не работаю (и вчера), приболел малость. Простудился, идиот, в середине июня. Однако нет худа без добра: вот Ларке письмо писал, вам вот пишу. Еще кой-чего рифмованное царапал.

Вот так. Таковы-то боевые будни N-ского подразделения.

20/VI/69

Очень хорошее, смешное письмо от Ирины Корсунской. И своевременное: мы уже начали беспокоиться, почему ничего не слышно о Сереже. Но письмо Ирины — оно было вчера — нас успокоило, и с легкой душой сели за стол. Не как-нибудь, а застолье: Юре [Галанскову] на четвертый десяток пошло (иначе, как «старым хрычом», теперь его не называют). Кроме того — день ангела Виктора — по ихним лютеранским святцам; туда же примазался и другой Виктор — Серенький [Труфелев] (Ирина, это он был «переводчиком»). Ели-пили, тосты говорили; а потом Леня как взял гитару, да как рванул, да как мы подхватили — да почти до отбоя, начав с «энтузиастов рюкзака» (мы поем ее во всю глотку) и кончив «корнетом и поручиком»*.

Продолжаются пинг-понговые баталии; «странно и чудовищно», как говорил покойный Эссель*, но я продолжаю бить этих щенков, как котят (щенков — как котят?). Это при том, что Леня и Серенький играют много лучше. Думал я, думал и решил, что побеждаю их (Серого наверняка) при помощи чувства юмора.

Ох-ох, пойду-ка я рукавички шить, уже почти половина восьмого. Очень хочется нынче почту получить.

24/VI/69

А почту получил я только вчера, письма от Наташеньки моей разлюбезной [Садомской] и от Ленички Ренделя. Леничка, ангел мой, и где это ты таких слов, таких выражений поднабрался? Фи, ну прямо чистый тебе уголовник. Таких слов я, к примеру, сроду не слыхивал. И в энциклопедии (всю букву «б» просмотрел!) не нашел. Так мне и непонятно, как именно ты похвалил нашу интеллигенцию.

Наташка, Наташка, я с тобою буду разговаривать, как в анекдоте: «Скажи, дорогой, почему ты такой оптимист?» Ну ладно, пес с вами, будьте оптимистами... Вот только бодрый тон, которым изложены новости характера, так сказать, семейного (о друзьях и знакомых), — в этот тон я как-то туго верю. Меня все это огорчает безмерно, мне от этого скрипеть зубами хочется.

Помаленьку прочитал присланные книжки. Сборник Ю.Казакова, хоть и составлен он не очень хорошо, перечел я с удовольствием. Нет, братцы, какой бы он там ни был человек, а то, что он пишет, — это все-таки литература*.

А Иван Катаев — как раз наоборот. Очень плохо, беспомощно, безъязыко, все расползается, как медуза на солнце. Даже удивительно, что литературно грамотный человек мог так писать, — это о так называемом мастерстве. Что же до «идеологии» — «полный самбур», левая не ведает, что творит правая... В общем, погибали и плохие писатели... А кто, собственно, был в этом «Перевале» из серьезных авторов?* Я просто не знаю; спросить бы знатока литературы XX века литературоведа и критика Синявского — так далековато до него, километров 17, не меньше...

25/VI/69

Бандероли: от Юры Левина, от Веры Лашковой (Вера, одну фотографию — с гитарой — я все-таки у «ближайших родственников»* выдрал из пасти и оставил себе — Вы не возражаете?), от Шура (2 шт.) и от некоей Е.М.Великановой (?). Спасибо за все, дорогие. Но, силы небесные, почему ни Алику, ни Юре, ни Валерию [Ронкину] нет ни письма, ни телеграммы уже который день? А ведь телеграммы о свиданиях ушли отсюда уже неделю назад! Ребята на стенку лезут.

Тревожит меня, что до сих пор нет подтверждения — что получили мое письмо от 5/VI. Одновременно с ним я отправил письмо Ларке — и позавчера была подтверждающая телеграмма. И ничего «такого» в этом письме (в Москву) не было, просто грустное по вполне понятным причинам.

27/VI/69

Наконец-то телеграмма Юре. Хоть у одного из троицы ясно со свиданием.

А мне письмо от Ирины Глинки. Господи, что же это за ужас — с Леоном Тоомом?!* Я знал его совсем мало, 2–3 встречи; но производил он впечатление очень достойного человека — сдержанного, благородного, умного. Я уж не говорю о таланте. А сволочи живут и живут, и нет на них погибели.

Алику тоже было письмо — от Л[юдмилы] И[льиничны Гинзбург]. Но в нем нет никаких новостей, ничего определенного.

Слава Богу, я был несправедлив к Кнуту: было от него Рыжему большое письмо и телеграмма.

30/VI/69

Вот и прошло Юрино свидание, промелькнула Ольга [Тимофеева], «как мимолетное виденье», — и была такова. По легкой атлетике ей — двойка с минусом*.

Я сейчас как-то в растерянности: не знаю, ждать ли тебя, Санька, и если ждать, то когда?

Я просил в прошлом письме (похоже, что оно не получено) выяснить и сообщить мне «юридический статус» Лары; то же передал через Ольгу. Разумеется, заниматься ее судьбой должно лишь тем, кто не может не заняться, и я на этом отнюдь не настаиваю. Но я просил бы все-таки уведомить меня, нужно ли мне самому писать запрос в Москву или все же найдется кто-нибудь, кто это сделает. Я прошу только юридическую справку, и уж в зависимости от ее характера я буду предпринимать те или иные меры — опять же, если не сыщется хоть один человек, который вежливо спросит у представителей закона, обязана ли Л.И.Богораз заниматься именно перетаскиванием досок (точка зрения самой Л.И. играет второстепенную роль). Так вот, если не сыщется — я сам спрошу. Мне терять нечего. Но, Санька, имей в виду: я категорически против твоего участия в подобных вопросах и запросах. А почему — объясню на свидании.

До свидания.

Ю.

Малыш, с этой частью письма непременно ознакомь Хазановых. Пожалуйста, не перепоручай никому, созвонись и либо поезжай сам, либо пригласи их (его, ее) к себе.

Скажи им, что эти строки — запоздалый ответ на Юркино поздравительное письмецо. Запаздывает он и по причинам чисто техническим, и по другим, более сложным. Вот об этих сложностях и поговорим немножко.

Но прежде, чем излагать некоторые свои недоумения, помешавшие мне ответить сразу, хочу сказать несколько слов, может быть, нужных для прояснения ситуации.

Никогда, ни одной минуты за все эти годы я не определял то, что сделал Юра (точнее — что произошло с ним), иначе, чем словом «слабость». Определение, разумеется, не из лестных, но что делать, другого слова не подберу. Могу сказать ему в утешение, что слабости, растерянности, чувству беспомощности и беззащитности поддавались в таких же и сходных обстоятельствах люди более мужественные и хладнокровные, чем мы с ним. Это — мои собственные наблюдения за эти годы.

Это я к чему? А вот к чему: по этому поводу у меня к нему претензий совсем нет, есть лишь сожаление о случившемся с ним. Тем более, что основная вина — на мне: я не должен был взваливать этот груз на его плечи. Но — стих такой нашел на меня, лирический, шереметьевский*, он помнит, наверно.

А вот по другому поводу у меня претензии есть, и я думаю, что по праву друга (а ведь мы с ним были, мне кажется, достаточно близкими друзьями) я могу их выдать на всю катушку.

В настоящих условиях здесь не стоит вопрос о жизни и смерти — выжить можно без особых усилий (я говорю о себе). Но ведь «не хлебом единым»! Для меня этот «не хлеб» — реализуемая память людей, которые меня знали, внимание, сочувствие. Это необходимо было мне — хотя бы на первых порах, — чтобы не поплыть по течению, не опуститься, не стронуться с ума от фантастичности обстановки.

И вот эта поддержка у меня была — от близких, дальних и даже от незнакомых. И в этом согласном хоре я, к сожалению, не слышал некоторых голосов. Я не буду называть поименно тех, кто счел за благо сделать вид, что меня в их жизни не существовало; их, кстати, очень-очень немного.

Не слышал я и Юриного голоса. Это было для меня тем более странным и огорчительным, что ему-то, казалось бы, в первую очередь надо было объясниться со мною. И как я теперь предполагаю, ему это было нужно ничуть не меньше (если не больше), чем мне. Ну что ж. Я повздыхал-повздыхал и постарался не думать об этом. Мне это не очень удавалось: то вспомнится что-нибудь хорошее или смешное; то Мишка [Бурас] в письме обмолвится; то встречу фамилию в периодике. Но что я-то мог сделать? В таких случаях можно расценивать, как угодно, и навязываться я не мог и не хотел. (Я, правда, писал давно уже, с год назад или больше, что зла не держу и никаких счетов предъявлять не собираюсь; не знаю, известно ли это ему.)

И вот — его поздравительная записка.

Почему вдруг? Почему именно теперь? Почему не раньше, не сразу? Я могу предположить недоброжелательство со стороны общих знакомых, удерживавшее его от писем; но разве нам нужны судьи, чтобы поговорить и объясниться? Или он думал, что я настолько зазнался, что личные свои взаимоотношения отношу к сфере «общественных интересов»? Право же, я никогда не давал повода подозревать меня в излишнем самомнении...

Это одно; а другое — некая «легкость» тона в его письме, этакий элегантный обход «больных» вопросов. Было б ему написать просто: что и он, и Риммка [Р.Г.Хазанова] по-прежнему любят меня, что он жалеет о случившемся; да и в невольной вине, честное слово, не так уж страшно признаться. Может, он не решился написать так, потому что не знал, как я к этому отнесусь?

Если непременно уж нужна словесная формула (для себя или для других), то вот она: моя первая обида давным-давно прошла; я очень хорошо (даже слишком хорошо) представляю себе те обстоятельства, в которые он влип; я с радостью увижусь с ними по возвращении; мне решительно наплевать, что могут по этому поводу говорить*.

И если его язва позволит, мы с ним выпьем (говорят, «это сближает»?) и закусим из Риммочкиных ручек.

Вряд ли нам снова доведется вместе чистить ботинки портьерами*; будущее мое достаточно туманно; но видеться, трепаться и ругаться, я думаю, мы все-таки сможем.

И целую их обоих.

Ты, Санька, непременно подтверди получение этого листка и сообщи, как выполнил мое поручение1.

1Если к моменту получения этого письма Санька будет еще в больнице, пусть это мое поручение выполнит Миха. А если и его не окажется — тогда кто сможет.