письмо семидесятое

12/II/70

Утречком отправил письмо, а вечером получил почту. Не сбылись Маринкины [Домшлак] надежды, не успело ее послание. Но оно и к лучшему: отвечать буду не наспех, и ответы подробней будут, и мне — удовольствие.

Урожай у меня нынче богатый: телеграмма, открытка и пять писем.

Ну, телеграмма из Чуны. Собственно текст ее никаких Америк мне не открыл, все это: насчет свидания, карантина и Санькиных намерений — я знал и раньше. Зато масса умозаключений. Сопоставив два собственных имени: Катя [Великанова] и Чуна, — я пришел к выводу, что Катя в Чуне. Или наоборот. Последнее, поразмыслив, я отбросил: это невозможно по режимным соображениям. Далее я усек, что ты, Ларка, по состоянию на 10/II-70 г. — жива. Потом я убедился, что между свекровью и невесткой — мир и согласие: «целуем» — т.е. действуют сообща, сплоченным коллективом (а то бы целовали порознь). И наконец, что у них полное взаимопонимание и доскональное понимание общего родственника: дружно решили, что недалекий Санька сам не допрет послать телеграмму. Во сколько можно извлечь из телеграфного бланка!

Маринкино письмо подтвердило правильность моих выкладок. Из него я узнал также подробности Катиной экипировки, усугубившей ее неотразимость. Так как: помог кто-нибудь дотащить рюкзак? Затем оно — письмо — успокоило меня насчет Маньки—Манон—Марго; ежели Виля Хаславская считает меня родственником по собачьей линии, значит, все в порядке. Еще бы мне не помнить матушку и тетушку Манон: я выскочил любоваться ими в холодину без пальто и пиджака и заработал простуду. Привет ей — не простуде, а Виле. Ох, глаз да глаз нужен с этой самой письменной речью. В том же письме Маринкином — сплошная мистика (которую я отношу, впрочем, за счет сочинения писем в служебное время): «...человек-то занятный. Архитектор прекрасный, музыкант, изобретатель, всему Державинскому кружку друг*, — а я еще в Донском работала в это время (?), и он (!) что-то у нас из чертежей смотрел. Очень был мил со мною (Еще бы! Светский же все-таки человек! — Ю.Д.), дал свой телефон (!!) и просил звонить, если что понадобится. Забавно было». Еще как забавно-то... Он до XIX века дотянул, Львов этот самый?

С Аполлинером кто-то из троих врет: или Маринка, или Юра Левин, или Аполлинер. Маринка пишет, что Аполлинер просидел четыре с лишком месяца, Юра утверждает, что одну неделю (а 4 месяца был под следствием), а судя по стихам Аполлинера, бедняга пробыл в заточении никак не меньше нескольких лет.

Зрелищный мой голод относится в первую очередь к музеям, к художественным выставкам, а уж потом к театру, кино, архитектуре и т.д. Но шатание по Москве — просто шатание, не экскурсионное — вне конкуренции. По Москве я тоскую отчаянно, до скрежета зубовного. Ведь и в былые-то времена я начинал скучать после двух-трех месяцев отсутствия. Самая длинная в моей жизни отлучка из Москвы была около двух с половиной лет, во время войны. А сейчас уже четыре с половиной года...

О моих переводах. Маринка права: в тех переводах, что я прислал (да и в большинстве других), меня почти нет, во всяком случае, «нет целиком» — да это и невозможно, я думаю. Но мне все-таки кажется, что есть переводы, где я «чувствуюсь», т.е. та собственно моя «лирика», о которой пишет Маринка. Это, к примеру, стихотворение Фр.Грубина, с чешского: «Лес обступил меня со всех сторон...». Кажется, оно есть, если не дома, то у Наташки [Садомской]. Мне это стихотворение очень дорого — и перевод тоже. Потом — «Эвридика» (так мне и не ответили, знакома ли она вам!). Пусть Маринка прочтет, мне интересно, согласится ли она со мною.

И вот что. Не надо все время извиняться передо мною. Если в письмах чего-то нельзя писать, то это совсем не потому, что мне может не понравиться. Ну не понравится, ну и что? Не понравится — буду возражать, спорить, ругаться. Я — не мимоза, не одуванчик, а довольно-таки толстокожий и стервозный тип (сказал он кокетливо). Нет, в самом деле, надо писать все, что хочется и можется. Это относится не только к Маринке, и в других письмах я заметил эту осторожность: не обидеть бы, не растравить бы. Не взволновать бы... В результате я, может быть, лишаюсь драгоценной для меня доподлинности — самой сути моего корреспондента, его характера и настоящего, не адаптированного отношения ко мне.

13/II/70

Юре я весьма признателен за справки. Особенно позабавила меня справка о писателе, про которого я спрашивал*. Очень все это трогательно и умилительно: дело в том, что ровно четыре года назад мне ставили его в пример как образец гражданской и литературной добродетели.

А как это «Автопортрет с Саскией» вписывается в серию о блудном сыне? Что-то непонятно. А Б.Зернов — это Борис, ленинградец, искусствовед? Я помню его, он такой иронически-снисходительный.

Ни фига, Пиросмановские натюрморты на меня не действуют, у меня железная воля, как у Гуго Пекторалиса. Я даже могу читать наизусть соответствующие натюрморты из «Трактира» Багрицкого*. Не вслух, конечно, а то соседи затоскуют и побьют.

И ничего Юра не преувеличил насчет нашего общего знакомого, все так и есть: можно и должно лицемерить и задницу лизать — были бы благие намерения да сознание собственной недюжинности. Простите за грубость и злость, но меня уже тошнит от индивидуальной нравственности краснобаев всех мастей — из тех что норовят и рыбку съесть...

Прочел я шереметьевские двустишия, и сразу возник еще один вариант: «Не води к себе ... // Пожалей своих ...» — вариант абсолютно неприличный, но более точный по рифме и по существу. Припомните-ка словечко из «Бунта» А.К.Толстого*. На том прощенья просим...

Насчет Кочетова я устыдился и сегодня заказал журналы, авось, достанут.

Любезному Эмбриону [Сане Якобсону] — салют! Как похоже встречали мы Новый Год! «Ни вина, ни водки не было». Виноградного сока, впрочем, тоже. И елки, даже плохонькой. И еще совпаденье: я тоже сейчас читаю «Былое и думы». Как-то у меня получилось, что раньше, до 65-го, я не удосужился прочесть; да и после читал и читаю эту книгу почему-то лишь в особых условиях. Может, так оно и надо? Для лучшего понимания?

Из полусказок мне понравилось о кашалоте. И об орле, который обижался на печенку, — таких орлов я встречал.

А как обстоят дела с поэтическим творчеством? Или «лета к суровой прозе клонят?»

14/II/70

Марленке [Рахлиной] начинаю ответ с конца ее письма. Она там целует меня и спрашивает: «Доколе?» Отвечаю, как Аввакум: «До самыя смерти», аж пока не придется дать «последнее целование».

Что за черт? Люди — как люди: болеют, в клиники ложатся, ревматизм в мозги заполучают, у того — гайморит, у другого — желтуха, один я чурбан бесчувственный, все — как с гуся вода. А про Марленку как теперь считать? Уже псих? Или еще нет? А то ведь неизвестно, можно ли ей перечить или надо соглашаться: «Да-да, ты Сафо, ты мадам де Сталь, ты Софи Лорен».

Рецензия в «Прапоре» — блеск, попробую достать ее целиком. Такие рецензии надо вырезать и на стенку вешать. В рамочке. Или вклеивать в семейный альбом. Нет, не оскудела критической мыслью украинская интеллигенция. «Нектар с самогоном»! Слог-то какой! Впору самим стихи сочинять

Ну что сказать про харьковскую хронику? Конечно, судить о том, что с людьми происходит, мне трудно. Но должен заметить, что когда подтверждаются другими людьми собственные многолетние впечатления, можно уже не бояться ошибок. Знает ли Марлена, что мне не очень часто, но случалось обманываться в людях: думал о человеке хорошо, а оказалось — дрянцо; но ни разу не случилось наоборот: уж если первое впечатление было неважным или в процессе общения человек переставал нравиться, то уж непременно того заслуживал.

Чудная Марленка, как я могу написать о человеке, которого сроду не видал и о существовании которого узнал лишь два-три года назад? Умна ли? Добра? Хороша собой? И вообще — хватит с меня, я уже несколько раз получил по морде: спрашивал о людях, приветы передавал — и ни звука.

Ира Корсунская по февральскому моему письму уже, вероятно, догадалась, что ее письмо от 29/I я получил. В открытке ее от 4/II снова тьма загадок. Зин. Мих.? Ира Кристи? Виктор Х.? Ю.Телесин и его прародина?* То есть как-то некоторые имена я сопоставляю с известными мне людьми и обстоятельствами, но все-таки — «полный самбур». Как там Юрка [Галансков]? Подлечили его хоть немного? Как здоровье Лени Бородина? И вообще пишут ли и что пишут «озерные братья»? Не грех бы Ире и о себе немножко написать. Что, к примеру, с работой? Чистит ли зубы по утрам? (Наверное, чистит — они у нее сверкали с расстояния метров в двадцать*.) Прислала бы она мне свое изображение, что ли, очень бы мило было. Не надо думать, что вы, новые мои корреспонденты, — для меня только источник информации — в первую очередь интересны мне вы сами.

15/II/70

Вот письмо Ирины Глинки. Ну какие смешные и нестоящие печали — что, мол, письма не такие, как у других! А мне это вот «лица необщее выражение» очень дорого, я радуюсь ему. И в каждую строчку, в каждое слово вчитываюсь. Мне ведь важно не только то, о чем пишут, но и как. А Ирина умеет рассказывать — о Крыме ли, о Прибалтике, о Новгороде — так, что сама в пейзажи вписывается. И не только в пейзажи — даже в цитаты из Горького, вот ведь как.

Уж, пожалуйста, пусть не оставляет во мне «вопросы-гвозди», меня они тревожат — вот и Юра [Левин] о том же писал, и беспокойно мне что-то.

Что касается «нового, иного совсем поэта — с тем же именем только»* — не знаю, не берусь судить. Вообще-то я плохо верю в метаморфозы. Для них обычно нужна хорошая встряска, была ли она? Уж если собственная биография оставила место для азбучного оптимизма... Не хочу гадать на кофейной гуще. (Ах, если бы она была! Кстати, как вы думаете, «троп» и «трёп» одного происхождения?)

Я знаю, транспортировка семейного воза отбирает у Ирины время и силы, но если будет возможность, пусть пишет чуточку чаще и больше. Пожалуйста. («Покормите лошадь... Пожалуйста...»*)

Нынче воскресенье. Отличается оно от будней лишь тем, что не ждешь писем, почты не бывает. Да еще радио можно слушать с подъема до отбоя, обычно оно в рабочие часы помалкивает.

Я навел порядок в тумбочке и на ней, застелил полки и сверху чистой «Культурой» (польской), поменял экспонаты постоянной выставки. Поставил псковский архитектурный пейзаж Стожарова, выдранный из «Москвы», и «Ларку с котенком» заменил «Ларкой на море». А до этого у меня помещался там смешной такой человечек в красном плаще и красном шарфе, вроде бы в лесу (польская книжная графика, из «Иностранной литературы»).

Репродукции — единственная польза от 1-го номера «Москвы»: весь журнал — хоть шаром покати. И Солоухинские переводы не спасают — э к в е р л и б р и с т и к а.

17/II/70

Вчера симпатичнейшие цидулки пришли: твое письмо, Ларка, Ваше, Катенька, Ляли Островской и Фаюма.

Твое послание, Лар, — сплошное удовольствие. Главное, никаких неприятных новостей. Ну всякие незваные гости*, так это же пустяки, быт, проза жизни.

Про наших детишек я боле-мене знаю: пишут добрые люди, успокаивают родительское сердце. Что, однако, за переписка у Саньки с Гришей, в чем, так сказать, «суть дела»* — это мне неизвестно. И то сказать — мало ли у него приятелей?

Что-то непонятно, с какой это дороги прислал письмо Толя*, куда он поехал. Ты или Люда [Алексеева], объясните внятно, по возможности.

Количество собственных одесситов, я вижу, не уменьшается, а растет*: вместо покойного Александра Ефимовича* появились за эти годы новые знакомые. Что ж, будет с кем на пляж ходить.

Словацкого получила, и даже с надписью? И удивляешься, «за что такое отношение»? Есть за что. Не сомневаюсь, что сам Словацкий*, будь он жив, сделал бы тебе добрую надпись.

Пожалуйста, поздравь(те) от меня Светличных с рождением Яремы*. Как жаль, что я сам не могу это сделать!

Я вовсе не на больничном положении, это я еще плохо ориентировался, когда разговаривал с Санькой; просто в том же здании, где я, есть и больничные палаты.

Катенька, Вы молодец и умница, что написали. А писать Вы умеете только из Чуны?

Ваши слова о том, что «Мама-Лара» чувствует себя хорошо и выглядит прекрасно, меня, действительно, очень обрадовали. А фотография подтверждает эти слова (Ларка, ты всамделе отлично выглядишь, много лучше, чем в Москве!). Что же до Вашего изображения, то теперь я верю, что Манон и впрямь хороша собой.

В следующий раз, когда будете оставлять Маньку на Саньку, объясните (Саньке), что ходить в гости для пропитания надо вместе с собакой: «Да, кстати, я еще сегодня Маньку не кормил... Что? Мне? Стоит ли? Впрочем, пожалуй... Что вы, что вы, зачем же зря посуду пачкать, я могу из той же миски...»

Любопытно мне знать, почему это бесстрастный объектив так странно фиксирует: как дрова пилить — так Ларку с Катей, как сидеть на дровах — так Саньку?

Пишите еще, Катя, а ошибок не бойтесь: грамматические ошибки украшают письмо, как веснушки — женщину (каков афоризм, а?). У Наташки [Садомской], например, письма сплошь в веснушках, а уж как я люблю и ее, и письма ейные!

А колбасу больше в поездах не забывайте, читать такие вещи просто невыносимо.

Письмо Ляли Островской (я уж буду называть ее Лялей, как сначала получилось). Прочитав первые строки, я немедленно проверил на слух свое имя и фамилию — действительно, все так и есть, как она пишет. Очень мне было приятно читать о Новогодье; жаль только, что нет рядом Валерия [Ронкина] — прочесть ему о дочке, о его ленинградцах.

Горизонтальная картинка мила и не нуждается в пояснительной подписи. Если Ляля соберется еще как-нибудь написать, прошу — с картинками.

Я долго соображал, почему это бутылка — «конверт из стекла»? Потом все-таки вспомнил...* (Вот так же я мучительно вспоминал, кто такие Ларкины гости, и никак не мог припомнить, пока не прочел письмо Фаюма.)

Неужели у нас с Лялей, кроме Арины [И.Жолковской], нет сейчас в Москве общих знакомых? Этого не может быть, держу пари на что угодно.

К мебели я вообще-то отношусь равнодушно, потребительски, но есть два знакомых кресла, с которыми у меня отношения очень нежные. Одно — член семьи Фаюмов, кресло-качалка с натянутыми струнами, другое — у Ел.Мих.Закс — старое, скрипучее, с широкими плоскими подлокотниками, на которые можно ставить пепельницу, рюмку или просто похлопывать по ним ладонями. А еще я люблю — но это, кажется, уже не мебель? — шторы, занавеси, портьеры, покрывала, всякую тканину.

О письме Фаюма я буду писать потом — если решусь. Нет у меня нынче настроя для серьезных тем. Совсем наоборот. Мне не дают покоя лавры Расула Гамзатова — его «Надписи» на чашах, на кинжалах и прочем ширпотребе. Вот я и решил сделать цикл «Надписи на чем попало»*. Две из них вы уже знаете: «Надпись на могильной плите» («Автоэпитафия») и «Надпись на Лобном месте». Есть еще две: «Надпись на сборнике Аполлинера» и «Надпись на «Литературной газете» от 11/II-70 г.». Увы, это совсем не та лирика, которая нравится Маринке. Зато эти коротенькие стишки удобно сочинять во время прогулки — их размеры соответствуют времени и расстоянию. И настроению. Вообще с лирикой у меня разбрык. Может, временный, не знаю.

18/II/70

Так вот, о Фаюмском письме. Мне кажется, спора между нами нет. Есть некоторые разногласия, происходящие из-за затрудненности нашего общения. Все, что он пишет об исторической литературе, — хорошо и справедливо. Все, что писал о ней же цитируемый им Тынянов, — еще лучше и справедливей. Одна беда — не в коня корм. Это все годится для серьезного исследователя (в смысле — писателя), а я таковым себя не считаю. «Ветошкин» мой — книжка вполне приличная*, грамотная, вероятно, превосходящая многие современные исторические повести — и только. Почему? Потому что она, как я теперь понимаю, явилась результатом не влюбленности в историю, а выходом для моих версификаторских способностей. Я-то этого тогда не знал, поэтому работал добросовестно — насколько позволял характер. Знал бы — хулиганил бы вовсю, а так только поозорничал немножко*. К сожалению, я не читал Дюренматта, о котором пишет Фаюм, но по описанию это именно то, о чем я сейчас думаю: историческая личность — как предлог, как трамплин, как зацепка. Или историческая ситуация. А что спрашиваю об отношении к Ивану IV — так это и есть материал учебника, примитивный факт; оттого, что им никто из наших современников не интересовался, он — факт — сложнее не делается.

Я позволю себе, в виде исключения, быть серьезным. Те химические реакции, которые произошли во мне, начисто исключают возможность ухода «в глубь веков», скорее я никогда ничего писать не буду, чем стану отгораживаться столетьями от сегодняшнего дня. Для того же, чтобы заниматься историей так, чтобы она не теряла ни грана своей доподлинности и в то же время была современной, надо быть Тыняновым. Это мне не дано, и, стало быть, о настоящей исследовательской работе речи быть не может. Но вот другая сторона этой историко-психологической проблемы: я действительно уверен, что Человек не очень изменился за века и даже за тысячелетия, «мосты не сгнили»*. Пример с дворянским гонором Радищева, приведенный Фаюмом, ничуть не убеждает — наоборот: я знаю многие случаи точно такого же поведения по тем же причинам — отнюдь не с дворянами. И вот, коль скоро я не ошибаюсь в неизменности человеческого существа, то считаю писателя вправе — как это в большей или меньшей степени делали Шекспир, Брехт, Фейхтвангер, Б.Франк — использовать дворянскую шпагу, средневековый таран и даже каменный топор для современного боя. Или атомные пистолеты, лазеры или как их там зовут — из будущего — как Брэдбери, Лем, Стругацкие.

Все дело в том, чтобы характер исторического лица рассматривать, как характер соседа по квартире, — вблизи, отрешась от привычного представления, созданного исторической художественной литературой, «парадными документами» и леностью собственной мысли. Так, металлические прутья, скованные или сваренные с другими под прямым углом, совсем не таковы, какими они представляются издали, т.е. по книгам, по картинам и прочему: они, как правило, с гранями и всегда негладкие, с заусенцами, с раковинами, очень неудобные для осязания. Отсюда — неправильность, нехарактерность излюбленного, классического изображения человека, имеющего с ними дело. Заусенцы же и выщерблины характера — в основном те же, что и 500 лет назад.

Но все эти мои литературные декларации суть декларации для меня, и не более того. Я хочу обращаться с историческим лицом, фактом, ситуацией, как со своей собственностью: захочу — в красный угол посажу, захочу — с кашей съем.

Кстати, я, как и Фаюм, тоже думаю, что Радищев был «не такой». Я, например, убежден, что его в какой-то и, может быть, значительной степени «повело»: элемент игры, азарта, риска, насколько я знаю, игнорируется авторами, писавшими о нем. О своеобразном тщеславии анонима тоже молчат; а ведь «Хотел прослыть автором»* — не только отговорка загнанного в угол. И так далее — тьма «вечных» движений человеческой души, высоких, обыденных, смешных, даже жалких — всяких. Не смейтесь, но я думаю, что Радищев как человек сформировался не до и не во время создания «Путешествия», а после. И тот, который после, ничуть не менее интересен и нужен.

Ну, хватит. Наговорил много, не знаю, внятно ли.

19/II/70

Экий фарт пошел мне: почта навалом, тьфу, тьфу, не сглазить бы! Во-первых, телеграмма: «Литвиновых родилась дочка Лариса» (на бланке напечатано «д о ч к а П а р и с а»). От души поздравляю Маю и Павла, дай Бог сибирячке здоровья и счастья! Эй, «крестная», за тобой подарок — «на зубок»! Как чувствует себя Мая, все ли благополучно? А на кого она похожа, новорожденная?

Письма нынче с сюрпризами. Аришино — с фотографией трех бездельников. Это ведь одна видимость, что С.Н.Мошков «наверстывает упущенное», на самом деле он размышляет, нет ли в книге, которую он читает (делает вид, что читает), нет ли в этой книге между страницами забытой пятерки и как на эту пятерку раздобыть кофейку. И что за вид? Сидит почти совершенно голый рядом с женщиной, почти совершенно одетой! Правильно было ему когда-то сказано: «Совести у вас нет!» Это говорилось, правда, по поводу неуместного вокала.

А что это за тени на щеках у Смолочки [В.Смолкина]? Неужели небритость? Стыд какой!

Женщина в темных очках (с той же фотографии) полностью искупила свой грех молчания хорошими новостями об Алике [Гинзбурге]. Я рад, что он толстый и веселый. Господи, взываю я в тоске, зачем ему длинная рыжая борода?! Таким ли мы с Ариной узнали и полюбили его? Неужели на всю компанию недостаточно великолепной медно-красной бороды Виктора [Калниньша] и флибустьерской бородки Юры [Галанскова]?

А кто да кто там новый?

И кто этот почтенный литератор, которому Арина помогает сеять разумное, доброе и отчасти вечное?* Уж не Лев ли Успенский?

Так, значит, будут рецензийки на так называемый «самотек»? Отдел, ведающий этим, именуется вполне справедливо «Отделом борьбы с начинающими авторами» — сам боролся по три рубля за прочитанный печатный лист.

Поскорей бы ей выздороветь, поскорей бы съездить и поскорей написать мне — но про всех, а не только про своего благоверного.

В письме Хазановых — два сюрприза. Первый — это несколько строк от Нади [Павловой], спасибо. Надеюсь, что, начав так удачно цитатой из Пушкина, Надя и дальше пойдет по стопам Александра Сергеича? Ценнейшие сведения историко-литературного характера, сообщенные ею, дали мне уйму тем для размышления, коими я, по возвращении, разумеется, поделюсь с ней. А пока буду рад, если Надя продолжит свои экскурсы в науку. Что, к примеру, она может рассказать мне по истории титулования? Какие обращения в какие времена и где были приняты?

Второй сюрприз — вырезки с пародиями Риммы [Хазановой]. Ну, пародию на Владимова я читал (и писал об этом). Лучшая, на мой взгляд, — пародия на Фолкнера — «технически» лучшая. А по существу пародируемого — на Гамзатова, она достаточно ехидная. В общем, мне кажется, именно в этом направлении и надо нажимать, так как собственно манеру изложения, язык Риммочка передает вполне похоже и смешно. Чуточку злей надо!

Антонине Ивановне — низкий поклон, я очень тронут ее приветом. Где же она сейчас?

Никак не догадаюсь, чем это виляет Кап? Задом, что ли?

Сюрприз Иры Корсунской — Суздальский собор, красивый. В Суздаль я еще, наверное, поеду, а вот хватит ли у меня духу поехать во Владимир? Не знаю. У меня возникла стойкая неприязнь к некоторым географическим названиям: Новосибирск, Мордовия, Владимир. Может, пройдет?

Из открытки прояснилось с Толей [Марченко]. Но вы все-таки сообщайте о нем, как и что.

А за спортивной хроникой мы следим, газеты читаем, чай, грамотные!

Еще Ира прислала помесячный календарик. Итого: этот самый помесячный — он удобный, при деле; от Наташи Горбаневской — общий, тоже в ходу — чтобы одним, так сказать, взглядом окинуть мою ближайшую будущность; еще один прислала вот сейчас Арина; еще один от Борьки З[олотаревского]; еще два — уже не помню от кого, — я подарил соседям. Богато живем, перевыполняем по календарям.

В очень славном Тошкином [А.Якобсона] письме сюрприз другого рода — неприятный. Речь идет об обратном адресе одного мерзейшего письма, которое я получил еще в Мордовии*. Я готов надавать себе пощечин за то легкомыслие, с которым я сообщил вам об этом письме, и главное, за то, что попытался воспроизвести этот обратный адрес. Господи, как будто я не знаю автора, какими бы именами он ни подписывался! Я не сообразил, что среди знакомых моих знакомых может быть человек с таким именем — мне-то это имя ничего не говорило. Если по этому поводу были какие-нибудь объяснения (а очевидно, были), умоляю Тошку испросить для меня прощения у Гали — и немедленно. Мне так стыдно и скверно, как сейчас, давно уже не было.

Трудно, даже невозможно ответить Тошке на все, что он пишет о наших отношениях: я могу публично облаять кого угодно, а вот публично объясниться в нежных чувствах — этого я не умею. Погодим, а?

Пусть не дрейфит: склероза у него нет, историю Санькиного любопытства к специальным терминам, которых я был удостоен, Тошка излагает впервые; но я-то хорошо помню это печальное событие. Вообще Санька проявил тогда нездоровую любознательность, добиваясь, почему это дядя Юра (Фаюм) считает, что на полу отдыхать удобнее, чем на диване. А дядя Юра, пристраивая свои кости на паркете, смотрел на него кроткими глазами и печально твердил: «Саня, не слушай, что дядя Толя говорит...»

Отвечаю на вопросы. С Наташей [Горбаневской] я был знаком, больше — с ее стихами. С Виктором мне совершенно неясно. А.А.Футман писать мне не изволит, но я не обижаюсь, просто набью морду, когда увидимся (если Толик эту самую морду подставит). Стихи Кедрина помню, но с пробелами: «Мои друзья-товарищи / Порубаны, постреляны. / Им глазыньки до донышка / …… ворон выклевал, / Их греет волчье солнышко, / Они к нему привыкнули...»* Так?

Относительно переводов с латышского — это ведь не срочно, мне просто любопытно.

Про стихи мои — ну черт с ним, пусть считает, что я кокетничаю, хотя я и написал чистую правду, честное-благородное слово!

Переводы из Лорки* хороши и даже очень. Особенно понравились мне три: «Песня всадника», «Глупая песня» и «Ай!». А не понравилась строка из «Солеа»: «Все крики, равно как вздохи».

Я с нетерпением жду обещанные Марленой украинские стихи, хочется поработать. Я попросил здесь достать мне «Днiпро» и «Прапор», но вероятность обнаружения жемчужного зерна ничтожно мала. Может, и ошибаюсь: читал я их эпизодически.

22/II/70

Вопрос: как пишется по-французски слово «пандан»? В русском тексте употребляется с предлогом или без (в (?) пандан)? Какого падежа требует, дательного или творительного?

Февраль идет много быстрее января, не знаю почему. То ли оттого, что солнце выглядывает; то ли писем все-таки немало; то ли чтива хватает. А тут еще текущая пресса — с нею не соскучишься. Последний номер «Литгазеты», к примеру. Нет, мальчики, что ни говори, а Грибачев — сила! И главное, все по существу, по существу!*

Курю махру, читаю Герцена, слушаю детские передачи. Изобретаю велосипеды. Очередной велосипед называется «Размеры «дорожных» стихов Пушкина». Что-то в голову стукнуло, что «дорожная» лирика Пушкина вся почти в хорее: «Бесы», «Зимняя дорога», «Долго ль мне бродить на свете», «Подъезжая под Ижоры» и это, не помню, как начинается: «... К чаю накупи баранок // И скорее поезжай», из письма кому-то. Вот я и размышляю, с чего бы это. Думал, думал — и вспомнил нечаянно: урок рисования в классе для переростков, в 6-м. Совсем зеленый еще учитель с ужасом приглядывается к здоровенному парнюге, который, против обыкновения, не орет, не играет в «очко», не жрет бутерброды — сидит и молчит, уставясь куда-то в ноги учителю, мыслит. Учитель не выдерживает неизвестности: «Тряпкин, ты чего молчишь?» — «Я думаю». — «Ты? Думаешь?? О чем???» — «Я думаю, какой размер у ваших ботинок...»

А дорожные стихи всплыли, наверно, потому, что гудки слышны. Где-то недалеко сортировочная, что ли. По ночам даже слышно, как диспетчер командует. Команды, гудки, гул поездов: «Та-та, та-та, та-та, та-та» — «Иль со скуки околею /// Где-нибудь в карантине...»

Еще на днях развлекался — примеривал эти пять лет к другому своему возрасту. На первый взгляд — куда проще и лучше? Пришлись бы они, скажем, на 20–25 лет, в 25 лет вышел, впереди — черт знает сколько жизни: «Эй, пей, гуляй!» Потом прикинул — это с 45-го года по 50-й? Дудки, шалишь! Самому годится. Может, плюнуть на период с 25 по 30? Нельзя — становление. 35–40? Нет, ни за что, эти 5 лет просто невозможно заменить: все кульминации, лучшее и худшее, вся работа, все «бремя страстей человеческих», нипочем не откажусь. А как же быть? А так и оставить: с 40 по 45. Жаль, конечно, и этого возраста; я бы еще попрыгал. А так уже навряд. Будет ли «второе дыхание»? Или «второе рождение»? А? Как вы думаете? Ай, люли, ай, люли, — зачирикал рамоли... А смотрите-ка, ведь неплохая арифметика получается: нет таких пяти лет, которые не жаль было бы опустить!

Да, еще одна «надпись» появилась — «Надпись на пластинке "Темная ночь"»*.

24/II/70

Какие печальные новости в твоем последнем письме, Ларик. Как это грустно и обидно, когда умирают хорошие люди, и как несправедливо, что нет возможности хоть руку пожать их близким. Если кто-нибудь видит Гитерманов, передайте им мое сочувствие. Когда я в последний раз видел Мишиного отца? Кажется, летом 65-го. Или 64-го? Это было в Менделееве.

И как мне жаль Михайловну!* Какой был чудесный человек, умница и добрая. Я ее часто вспоминал, ее сочувствие нам — тогда, двадцать лет назад, ее юмор. И то, что сказал ей сын, уходя на войну*, — у меня было много поводов вспомнить его слова. Сколько ей лет было?

Я не получил твое письмо о Корнее Ивановиче. Помянули о нем в письмах только Елена Михайловна [Закс] и Санька. Я так и не знаю, успела ли ты с ним познакомиться?

Что за личность Лев Гинзбург — мне неизвестно. Внешне он очень похож на Эрика Шаликова — ростом, коренастостью, хмурым и настороженным взглядом исподлобья. Переводит он хорошо, особенно современные стихи; да и старинные тоже, правда, не без модернизации. Последний раз я его видел где-то 10–14 февраля 66-го года; но эту встречу он к «потусторонним» не отнес, во всяком случае, я в печати не встречал*. Разговаривал я с ним всего один раз, о сонетах Арнольда Цвейга, переведенных мною, был он, мягко выражаясь, неприветлив; однако потом я с удивлением узнал, что один из переводов напечатан в сборнике (он — Гинзбург — был составителем). «Тыкать носом»? Разница меж нами, очевидно, в том, что стремления у нас с тобой одинаковые, но мне осуществлять их мешает скепсис: «А что толку? А зачем? Ни фига не выйдет...». «Фигура умолчания» входит составной частью в работу этих литераторов; а если начать теребить их, появится «фигура непонимания», вот и все.

Название романа Кочетова ты, разумеется, переврала. «Угол падения» — это предыдущий роман; а этот называется «Чего же ты хочешь?» С нетерпением жду, когда мне достанут журналы (мне обещали), так меня раззадорили высокие оценки Елены Михайловны, Юры Левина, Фаюма, присланная пародия и статья в «Литгазете».

С Антоном [Накашидзе] я что-то напутал. Я ведь почему так настойчиво спрашивал? — думал, что он уже на воле, мне почему-то казалось, что срок у него кончается летом 69-го. Очевидно, я ошибся ровно на год. Следует ли понимать приезд его жены как реставрацию семьи? На моей памяти приезжала только сестра.

Относительно употребления цитат из моих писем в качестве дружеских аргументов по голове. Право же, никак в толк не возьму, о чем речь. Мне-то казалось, что написанное мною однозначно и перетолковыванию не поддается. Если я пишу, что хочу «спокойно досидеть», это надо понимать буквально. Вопрос о том, кого нужно «беречь» — меня или себя, — нелепый. Нельзя же действительно хвататься за одну фразу! А из всего содержания всех моих писем разве не следует, что я умоляю друзей беречь себя? Только в этом случае я смогу «спокойно досиживать». Берегите меня, бережа (берегя? бередя? Тьфу!) себя.

Курам твоим чертовски повезло, что эвакуировались. Дождались бы меня, очутились бы в супе — и кудкудакнуть не успели бы. Хорошо, и тебе хлопот меньше. Вообще эти пасторали и буколики не по мне; думаю, что и не по тебе. А то все это похоже на тех автовладельцев, которые вылизывают свои машины, угрохивают время, нервы и деньги, а ездят на них раз в год за техталоном.

1/III/70

«Март великодушный» с утра сделал мне подарок: голос Риты Яковлевны. Вдруг в развеселой передачке «С добрым утром!» объявляют «писательницу Р.Я.Райт-Ковалеву», и так это мне вспомнились эти же самые слова о Маяковском, читанные и, главное, слышанные раньше. Я как-то толком не знаю о ее теперешнем отношении к Ларке, ко мне*; но я-то по-прежнему восхищаюсь ею, и очень это было славно — услышать ее.

Должно быть, на радио угадали мое брюзжание по поводу голосов знакомых.

А теперь помусолю-ка я «Иностр. лит-ру», авось что-нибудь и вычитаю.

Вот, как снег на голову, — Санька!

У меня сейчас нечто вроде шока. Из-за отвычки от людей твое появление, малыш, произвело на меня странное впечатление: материализация духа или что-то похожее.

Вернувшись после свидания, я стал переваривать новости и одновременно вспоминать, о чем же я забыл сказать. Первое: забыл поздравить тебя с днем рождения. Второе: забыл спросить о здоровье Аллы Григорьевны и Иосифа Ароновича [Богоразов–Зиминых]. И много еще чего забыл.

А новости переварить трудно. Труднее всего — слухи из Озерного. Узнайте толком и напишите, кто же все-таки умер. Не могу поверить, что Ян [Капициньш].

2/III/70

Вот и телеграмма твоя, Санька. Теперь я уверен, что свидание у нас было, я сомневался, не приснилось ли, а тут все-таки — документ.

Вместе в телеграммой пришло письмо от Наташеньки [Садомской], ничего, очень бодренькое, настроеньице, мол, приличное, у Васильева, мол, инсульт... А как здоровье З.С.Кедриной?*

И фотоморда такая милая, с удивленными бровями, и свитерок в клеточку. А что В.Быкова только теперь прочла — стыдно-с. Я вам еще про этого самого Быкова расскажу — впечатления 66-го года.

Сегодня вообще событий навалом: вот почта, ларек, Иван отбыл в Мордовию*, библиотека. С библиотекой не повезло: вместо нового романа Кочетова мне преподнесли комбинацию из трех книг: однотомник этого же автора с повестями 43–48 гг. и две книжки «Октября» за 67-й год! Но я слезно молил добыть новый шедевр, может, добудут. А пока придется обратиться к началу творческого пути Всеволода Анисимовича — или он еще до войны к штыку приравнял перо?

Появилась еще «Надпись на ССП»*.

Санюшка, вот тебе мои анкетные данные, чтобы потом не гадать и не торопиться: брюки — размер 44–46, III рост; пиджак (а лучше — куртка) — размер 48, III рост; обувь — 41-й размер. Ну, рубашку какую-никакую и непременно берет — прикрыть мою короткошерстность.

Меня немножко огорчил мой агрессивно-пренебрежительный тон по поводу прошлого Кривцова*. Санька, не подумай, что я такой уж чистоплюй: сказал я о его «послужном списке» лишь потому, что все вы склонны таять и умиляться при виде любого бывшего зека и приписывать ему черт знает какие подвиги в прошлом — а это совсем не так. Перемены к лучшему, происшедшие с людьми типа Гены, — это счастливые исключения, с ними вы тоже знакомы, они-то, вероятно, и сбивают с толку, побуждая к обобщениям.

А сами по себе эти художества не вызывают у меня праведного гнева. Восторга, впрочем, тоже.

Часть моих недоумений по части незнакомых имен рассеялась после свидания: Буковский, Телесин, Виктор Х[аустов]. (Но тот ли это Виктор, которого помянул Тошка?) Но хорошо бы получать ответы на все мои вопросы! Окромя риторических, типа «Что же теперь будет с «Новым миром»?», и обращенных не к вам: «Боже, когда кончится этот бардак?»

4/III/70

Вчера прискакал ко мне симпатичнейший эрдельчик аж из Астрахани — от Иры Корсунской. Я немедленно водрузил его на тумбочку взамен уже надоевшего берлинского пейзажа из «И. л.». Но вот беда: зеленый фон эрделя сливается со стенкой. На выручку пришло наше родимое литературоведение, я отодрал красную обложку от «Вопр. лит-ры» и «подфонил» пса — очень даже приятно получилось. А еще толкуют, что журнал плохой!

Шагала я люблю, а Малевича и Кандинского знаю чуть-чуть и к тому, что видел, равнодушен. А вот кошмы и паласы, которые Ира ищет, — это моя слабость. Ох, и завидно!

С верблюдами надо поосторожней, они бывают кусачие. А самое ужасное — плюются. Один раз верблюду было на меня наплевать, и я потом неделю отмывался. Впрочем, это у нас семейное: на Ларку в Харькове однажды плюнул слон; а уж чем слон (на этот раз московский) запустил в Саньку — и выговорить неприлично...

А вот нынешним Арининым собакам не повезло: они будут скучать без меня (а я без них) еще полгода.

Поскорей бы уж получить от Арины «послетрехсуточное» письмо!

Вместе с Арининым пришло твое письмецо, Ларка, — днем почему-то.

Воронельский анекдот чудо как хорош, но Сашка зря объявил на него монополию: по-моему, анекдот этот приложим ко всем так называемым либералам.

Будешь писать Мельчуку — поклон. И другим столпам структурализма. И нестолпам — тоже. И неструктурализма.

Ну что там — «Новый мир», «Новый мир»! Был бы «Октябрь» цел. Я понял, что сам себя обкрадывал, пренебрегая этим журналом. Какой букет! Два номера просмотрел — разлюли-малина. Даже так: разлюли-клубничка. И ведь не скажешь, что, мол, кривое зеркало; просто оптика другая, другие законы преломления. До чего же это занятно — изящная словесность йэху.

Ларка, а тебе что — вернули украденный приемник? Или это уже другой?

Коту Дремлюге — мое почтение.

Кроме упоительных часов, проводимых с «Октябрем» и однотомником Кочетова (э-э, какое сравнение с романами последующих лет! Вот где рост виден), я еще развлекаюсь сочинением легкомысленных стишков. «Высовывайтесь, высовывайтесь, скоро вам нечего будет высовывать...»

6/III/70

Вот и письмо твое, Санюшка. А в среду была бандероль. Спасибо, шоколад хорош, один только недостаток: слишком вкусный.

Ну-с, по пунктикам.

Песню с «улыбкой-причастием» я не знаю*; обстоятельства же, в связи с которыми ты ее цитируешь, настолько печальны, что на расстоянии нет сил о них разговаривать.

Фитиль твой относительно Бердяева принимаю, я его заслужил — за невежество. Дело в том, что я понятия не имел, что сочинения Бердяева связаны с худож. литературой, я думал — чистая политика и философия. Ну, конечно, если его статьи можно как-то хорошо соотнести с работами Цветаевой, Якобсона (ты об Анатолии или о Романе?) и др. не менее завлекательных авторов, — конечно, стоит читать.

«То ли быль...» я попробовал поправить*. Если и это не понравится — вычеркну из «Полн. собр. сочинений», хрен с ним, пусть Андроников XXII века восстанавливает... 4-я строчка II строфы: «Не ласкал, не бросал»; 1-я и 3-я строчки III строфы: «Безрассудство не славил» и «И на карту не ставил»; 1-я и 2-я строчки V строфы: «За друзей не ручался И влюбляться не смел»; 1-я строчка VI строфы: «И в апрельскую сырость». Для утешения же Филатова — для его личного употребления — могу предложить пародийный вариант последней строки: «В зарифмованной мгле».

Я не посмел бы указывать тебе — столь искушенному знатоку литературы, но раз уж ты сам спрашиваешь, что такое «Телемская обитель», отсылаю тебя к первоисточнику — Ф.Рабле, «Гаргантюа и Пантагрюэль».

В четверостишии Норвида*, вместо «истребить» в последней строчке, надо «задавить». Так, по-моему, крепче. А по-твоему?

Ты знаешь, малыш, я, наверное, все-таки одичал и того... не в себе малость. Я держу твое письмо и чувствую, что оно — большая реальность, чем ты сам на свидании. Боюсь, что не смогу общаться с живыми людьми, буду требовать от них писем, буду сам писать, а при случайных встречах забиваться под диван и рычать оттуда...

Да, спасибо за точную справку об Аполлинере.

В связи с редакторством Косолапова* никто не вспоминал Щедрина — «Медведь на воеводстве»? Это у меня, конечно, только по фамилии ассоциация...

Теперь все-таки несколько слов о так называемых «взаимоотношениях». Я ничего не знаю и ни о чем пока не спрашиваю, это не для писем. Я ни в коей мере не подвергаю сомнению твое право и даже обязанность самому решать, как и с кем общаться, к кому и как относиться. Однако должен сказать, что разрывы дружеских связей огорчают меня несказанно. «Огорчают» — не то слово: они, эти разрывы, вышибают у меня почву из-под ног, зачеркивают мой «символ веры», обезоруживают меня. Чтобы разорвались те единственно человеческие отношения, которые окрепли за эти годы, должно было произойти что-то страшное, непереносимое. Так ли это, Саня? Не торопитесь ли вы? Не забыли ли о терпимости к терпимому? Я не вынуждаю тебя объяснять мне, я просто прошу: подумай, взвесь. Разумеется, эти строки адресованы не одному тебе.

8/III/70

Судьба ко мне, как всегда, благосклонна. Нынче, 8-го марта, дабы я мог отвлечься от размышлений о милых дамах, она послала мне зубную боль — и какую! Были моменты, когда я удостоил бы внимания лишь одну женщину — зубного врача. Вместе с тем это была не просто зубная боль, а со значением. Разболелся зуб с расшатанной пломбой, поставленной в 1944 г. Тут и начинается профилактическая арифметика: 44-й год, 26 лет назад плюс 19 лет (мне тогда было 19) = 45 (?) Вот. Даже больше, чем есть на самом деле. Кхе-кхе. Ох, какие уж тут женщины! Шалфею бы мне, мятных бы капель. (Кстати, вопрос к Тошке. Мои стишки вызвали у него вполне деловое желание — накормить и напоить меня. Как он считает, если я назову в стихотворной же форме еще кое-что, чего мне эти пять лет не хватало, последует ли столь же прагматическая реакция у лиц, имеющих, так сказать, возможности? Ась?) Да, так о чем, бишь, я? А, вспомнил. С 8-м Марта! М-м-м, болит, гадюка...

10/III/70

Вот письмо от Бураса, сподобился наконец. То есть, братцы, это уже что-то до такой степени нелепое, что и слов не найду: как это могло получиться, что за 4 месяца никто не сказал ни Мишке, ни Алле [Сергун], что мне можно писать? А кому еще сказать забыли? Ничего, не беспокойтесь, вот ужо вернусь, сам обрадую.

Идея подать под меня «Явасочку» очень мила; но я все-таки, наверное, предпочту поезд: 200 км машиной будут, пожалуй, для меня трудноваты, как бы не укачало с отвычки.

Всему Бурасятнику привет, а Ленке — еще и очередное поздравление*. Ну-ну.

11/III/70

Рыженький, с днем рождения! В честь торжественной даты я сегодня вымыл пол, прибрал тумбочку, протер окно, поставил твою фотографию и отхватил двойную порцию шоколада — гуляй, рванина, от рубля и выше! Обнимаю тебя, малыш.

Сейчас уже к вечеру. Твой день рождения ознаменовался еще моей шахматной победой, 5:2 (обычно мы вровень). Но тем не менее побежденный Виталий [Габисов] тоже поздравляет тебя.

Всем привет, жду писем.

Ю.