письмо семьдесят третье

15/V/70

День добрый, друзья!

За время после отправки моего письма получено: от Юры Левина — две мавринские открытки, одну из них — «Верея» — вижу впервые.

Большущее спасибо за «Концерт для оркестра»*. Мне стихи очень понравились, по-моему, великолепно. Не знаю, какая там у Тошки [Якобсона] была реакция, но все же я уверен, что Юра прав, что по-настоящему оценить это стихотворение можно, зная предмет — музыку Бартока. Ко мне же эти стихи оборачиваются только своим мастерством и обобщением («Господь вам просветленье ниспошли»). Я понимаю, что это «только» — колоссально много; но все же обидно подставлять на место музыкальных реалий какие-то другие. Конечно, я, читая, могу варьировать ситуацию — не музыка Бартока, а, скажем, ранняя поэзия Маяковского или полотна Модильяни, — но плоть стихотворения все же утрачивает свою конкретность, вещность, об изобразительной точности можно лишь догадываться.

А другое, маленькое стихотворение я помню наизусть с первого знакомства с Наташей, с первой читки; оно врезалось так, что мне даже кажется, будто она сама прочла его вслух — а этого не было.

Странно мне думать, что и всего-то видел я ее, если не ошибаюсь, два раза, ну, может быть, три.

От Иры Корсунской — пригласительный билет на выставку в Пушкинский музей, с картинкой Дюфи на обложке (я люблю его порт — длинный предвечерний залив с пальмами). Спасибо, как-нибудь выберу время, схожу на Волхонку.

Ира — молодец, единственная догадалась сообщить о наследнике Футманов. Тогда уж именно к ней просьба: поздравить Милу и Толю от моего имени. Умницы, хорошо придумали имя малышу, и инициалы звучат здорово: Ф.Ф., Эф-Эф.

От Фаюма письмо и весьма приятная фотограммочка. Кстати, у нас сразу же возник спор: что за растение изображено на ней?

Опять по поводу портрета в XVIII в. Вот какое соображение — может, пригодится? — не этим ли неистовым стремлением человека XVIII столетия к самоутверждению объясняется и удивительная снисходительность заказчика к портретистам — к тому же Шубину, например, отнюдь не льстившему своим моделям? Ведь как поглядишь на портрет какого-нибудь вельможи, так и ахнешь: «Да как он стерпел?!» Особенно это поражает, когда смотришь на полотна крепостных мастеров. Конечно, случались и изящные льстецы — но большинство художников были нелицеприятны. Вот так подумаешь и сообразишь, что изображаемый не стремился выглядеть повыгодней, потому что: «Да, нос кривой, да, брюхо толстое — ну и что? Все равно я вас, мозгляков, умней и удачливей!»

Конечно, я помню Юркины фотограммы*; одна из первых — женские перчатки, верно? Идея торговать фотограммами на Тишинском хороша; что до нравоучительных и трогательных текстов к ним — пусть Юрка берет меня в долю. Я даже стихами смогу!

От Ляли Островской — письмо с фотографией, стихами, рисунками! И все очень здорово.

Из стихов мне больше всего пришелся по душе «Городок», так грустно и так просто, и, действительно, так жалко ее, Марусю.

Выпалывают ли во дворе траву? Нет, не выпалывают. Она не растет на асфальте и цементе. И слово «двор» тоже не употребляется — принято нежное уменьшительные «дворик», что точнее определяет размеры. Но уменьшительные вообще в ходу: «френчик», «сахарок», «рыбка мелка» (т.е. килька) и пр.

Ляля угадала насчет духов и полыни: к духам я равнодушен. Но есть исключение — когда запах ассоциируется с каким-то определенным человеком.

А грибы я люблю собирать со сковородки. Вот земляника — дело другое: она живет кучно, и можно лечь на брюхо и объедать ее вокруг, потом перевалиться — и снова за работу. Опять же — cырьем можно лопать. И наконец, два-три стебелька с ягодами — элегантны и вполне заменяют букет.

На фотографии Ляля совсем не такая, как на предыдущих, и внешностью, и «нутром». Конечно, это нахальство — судить о «нутре» по фотографии; но мне все-таки кажется, что это последнее изображение объясняет те иронические или смешливые нотки, которые иногда (редко!) звучат в письмах.

А рисунки просто замечательные, особенно «Девочка в кресле»! Жаль, что не на отдельном листке, а то бы я поставил на тумбочку. А так, с текстом письма, не хочу.

К поцелуям, завершающим письма, я отношусь, как говаривал Высоцкий, «резко положительно». Ко всяким другим тоже.

От Маринки Фаюм — письмо, длинное, интересное, питательное. Я вот так прямо и буду отвечать по ейным страничкам.

Перво-наперво, она не «уже хорошая», а всегда хорошая, независимо от ответов моим корреспондентам.

От Сашеньки [Захаровой] я ничего не получал; стихов от Лины [Волковой] тоже нет. Бог с ними, со стихами — я был бы рад получить от нее просто письмо.

Каким меня Наташка [Садомская] термином огорошила в прошлом году, я не помню. Зато отлично помню, как она ликовала, узнав, что мне неведомо слово «промискуитет», и с каким смаком, коротко и выразительно, расшифровала этот термин.

Я ничего не знал о воспалении легких. Как она сейчас?

Я тоже подкладываю твердую картонку, когда пишу, — шахматную доску. Когда же я пользуюсь ею по прямому назначению, результаты плачевные. Виталий [Габисов], с которым мы раньше играли вровень, теперь бьет меня беспощадно, без всякого уважения к моим сединам и заслугам перед историей.

О возвращении Игоря [Голомштока] в музей я знаю и уже порадовался. А в том, что он рыцарь, я никогда не сомневался. Равно, как не сомневался в праве каждого рыцаря избирать свою даму, ни у кого не спрашиваясь. И что бы там ни было, я рад, что у этой дамы есть такой рыцарь.

А с Чапеком Маринка что-то несусветное накрутила. Не говорили мы с нею о «Метеоре». Не читал я этот «Метеор». Где и когда он напечатан по-русски? Я и вообще-то помню — хотя бы вчерне — каждую читанную вещь Чапека, а краткое Маринкино изложение убедило меня окончательно: не читал. Чапека я люблю — м.б., не так, «как она», но люблю. И ладно уж, сознаюсь, все равно Маринка считает меня закоренелым романтиком, ешьте меня, жрите — больше всего мне нравятся «РУР», «Мать» и «Война с саламандрами». Вот. Можете меня презирать.

Может, хватит о моем брюхе? Тем паче, что «народное средствие» — перетягиваться — мне не подойдет: затянусь чуть потуже — и распадусь на две половинки.

Да, десять лет прошло. Теперь я могу сказать уже совершенно определенно: ни один поэт, кроме Пушкина, не потрясал меня так, как Пастернак. И ни одна любовь к чьей-то поэзии не была для меня такой плодотворной — и мучительной. «Плодотворной» — совсем не в смысле литературного влияния. А мучительной потому, что не всегда была «взаимность», не всегда мне дано было подняться до со-чувствия. И уж очень многого он от меня требовал. Но вот что точно: все это время — а последние годы в особенности — я почти не расставался с ним. Положите цветы и от меня, когда кто-нибудь поедет, пусть уж и не к дате*.

Разве я говорил о Тарковском неприязненно? Напротив, я восхищался стихотворением «Эту книгу мне когда-то...», даже наизусть почти целиком знаю. И, помнится, просил его первый сборник — это когда мог еще получать книги.

Вообще, сдается мне, что Маринка о многом говорила со мною «мысленно» — иначе откуда бы столько несовпадений? Я не думаю все-таки, что она спутала меня с кем-нибудь другим, таким же симпатичным...

За Державина спасибо. Вот пусть-ка пришлет мне коротенькое — «Цыганку»: «Жги души, огнь бросай в сердца От смуглого лица».

И пусть напишет все, что не успела в этом письме, — если не забудет и не расхочет.

От Алены [Закс] — письмо. Ну как же мне не помнить 20-летие Победы, и канун его — 8 мая, и подарки ваши? Мне так же приятно вспоминать 8 мая 65-го, как неприятно — 9-е...

А можно мне будет прочесть неотправленные письма?

Как хорошо написала Алена про Михайловское и Тригорское! Когда-нибудь, может быть, и я сподоблюсь этой радости — побывать там. Но уж цитировать я буду совсем не то, что Алена.

Привет и поздравление с женитьбой Володе Бондареву*. Эх, сколько свадеб я пропустил!

Да, солдат, солдат, все правильно, и Победа моя, верно. Все это не так просто, не однозначно. И Алена, и Ирина Глинка, и Миха [Бурас], и Найя [Азбель], и другие вспоминают об этом и поздравляют. Но никто из вас пока не знает, какого страшного несчастья избежал я на войне, с чем еще, кроме Победы, надо поздравлять.

Целую Аленку и Елену Михайловну.

От Найи — открыточка. Позвони, Санька, ей и проинформируй, что, мол, жив я, здоров, помню. Неужели Димка в 3-й класс переходит? «И хором тетушки твердят: «Как быстро годы-то летят!»» И что это его, бедолагу, на скрипку потянуло? А помимо «собственного желания» данные-то есть, что преподаватели говорят?

Как здоровье Найи? Я был бы не прочь получить от нее письмо поподробней, с изложением всех событий и обстоятельств жизни.

От Ленки Герчук — письмо. Увы, листики не дошли, дошел лишь еле уловимый запах.

Открытка и в самом деле хороша; а за текст извиняться не надо, ничего там такого не было, чтобы извиняться. И вообще это вовсе не обязательно, чтобы дружеские письма были интеллектуальны на уровне Спинозы. Чёрта ли в ней, в этой интеллектуальности! Были бы эмоции.

«Одна капля намочила целую голову» — это здорово сказано, хоть сейчас в мультфильм.

А экзаменов много?

Письмо от Тошки. Ох, Якобсон, ох, прохвост! Всю жизнь канючил: «Вечно я влипаю во всякие истории из-за несолидного вида!» И я, как дурак, поддакивал: «Да-да, он, знаете, так моложаво выглядит». А он, оказывается, был не моложавый, а вульгарно молодой, понтовщик несчастный. Ну ужо вернусь, из собственных ручек набью эту юную физиономию.

Итак, значит, будем беседовать «по-французски»? Это я в нынешней «Литературке» вычитал, как целый табун французов сидел много часов подряд вокруг двух бутылок водки. Я не против; но, кажется, мне был обещан коньяк? Я ведь жуткий гурман стал, привык к разносолам и разнохлёбам. Будет, будет пятичасовая беседа, к тому времени я уже успею вдоволь намолчаться, как раз год пройдет со времени последних бесед — с Беном [Ронкиным]. Как он, бедняжка, переносит отсутствие собеседников — таких, к каким привык? Мне-то легче, оказалось, что я могу подолгу молчать, а вот он... Правда, и мне уже надоедает этот пост.

Относительно наших с Ларкой дебатов. «Останемся без культуры» — разумеется, не аргумент, а лишь указание на возможные последствия — поскольку у нас-то речь шла конкретно о художниках. Но я с Тошкой согласен, можно толковать расширительно, художники — это лишь пример наиболее видимый. Однако все не так уж просто, как в Тошкиной формуле: «Упрекать следует за то, что люди делают, а не за то, чего они не делают». Бывают — и довольно часто — ситуации, когда бездействие более чем позорно, — преступно. Вот как только угадать разницу между бездействием человека, не способного на определенные действия или от которого нужнее действия другие, — и аккуратненькой позицией труса, или чистоплюя, или приспособленца? Этого я не знаю. А в этом вся штука, вся практическая сторона спора: определить наше отношение к людям и наше право на отношение.

Совершенно бесспорно — для меня — другое Тошкино утверждение: «Долг — внутри нас, и расшибание лба — дело добровольное».

Все может быть — не исключено, что я сумею прочесть и оценить Мандельштама, — несмотря на те заманчивые картины каторжного труда по усвоению поэта, которые рисует Тошка. А вообще-то я не исследователь, и инопланетная жизнь меня мало интересует, да и возраст читательский таков, что навряд ли чужая атмосфера станет для меня родной.

Два момента, достаточно важные для меня, опущены в Тошкином письме. Во-первых, ни слова о своей работе. Во-вторых, выполнил ли он мою просьбу — принес ли мои извинения своей знакомой, которую я нечаянно поставил в неловкое положение?*

16/V/70

И еще одно письмо, полученное за это время, — от Ирины Глинки. Вот, целый день для него отдельный — а писать нечего, могу только кивать головой, как китайский болванчик: «Да-да-да...». Со всем согласен: и что водораздел меж своими и чужими (мне кажется, что эти слова можно преспокойно писать без кавычек) стал четче; и что оглядка на войну — общая для всех нас, и как это ни удивительно, независимо от возраста. Я знал и знаю людей еще моложе, чем Ирина, чувствующих точно так же. И знаете что: вот сейчас, в юбилейную пору, я очень ощутил отсутствие собеседника с привычным для меня отношением к войне.

Да, вот что! (Это я перестал кивать и соглашаться.) Ирина пишет, что майское мое письмо будет последним для нее. А я очень прошу прочесть мои письма, хотя бы и за день до моего приезда (относится это, конечно, не только к Ирине). Я знаю, что адресованные куски моих писем будут доставлены, но, но, но! Хоть Юра [Левин] и обозвал мои послания эзотерическими (ага, я уже знаю, что это такое!), но, поймите, сама эзотеричность их предполагает не одиночное чтение: в каждом «личном» отрывочке есть немножко для всех, в «общественных местах» есть немножко для каждого. Пожалуйста, уважьте мою просьбу, а то мне сразу писать расхотелось.

Ловлю Ирину на слове: переводы будут сделаны, а Ирина будет считать меня сверхчеловеком. А что? Интересно же, никто меня никогда ни суперменом, ни юберменшем не величал! Ого, я еще и блондином стану, белокурой бестией.

Суббота, «нулевой день». Писем не будет. Погодка хмурая, за окном холодновато. Но здесь уют — ну прямо тебе чистый Диккенс! Тепло, светло, книг навалом и пестрые: Бунин, Беранже, Адамян, Ключевский, Соловьев (историк), Блок. Еще «Знамя» недочитанное. Махорки вдоволь, а послезавтра будут сигареты. Радио молчит. Соседи дрыхнут. Курю. Пишу. Даже рисую (какие-то непонятные сооружения, не то «Города будущего», не то развалины замков — «сам Герчук» не разберется!). Нет, я все-таки могу думать не о сентябре. Читал я, где-то неподалеку Михаил Фрунзе изучал итальянский язык —* он был тогда после смертного приговора, «под вышкой». Может, отвлечься от мыслей о плохом легче, чем от мыслей о хорошем? А может, это и свист — насчет итальянского. Ненавижу приукрашивание смерти, особенно насильственной, — это одно из самых подлых занятий литературы. Не могу простить покойному Асееву его балладу о смерти Лорки — как, видите ли, шел легкой походкой по апельсиновым рощам, срывал плоды и бросал в пруды! Как будто это что-то прибавляет его поэзии. И как будто, если он кричал от ужаса, от неотвратимости и бессмысленности гибели, — а, кажется, так и было, — как будто это роняет его.

20/V/70

Позавчера пришла телеграмма от вас, Катенька и Санька; а сегодня — письмо от вас, любезные родичи из Чуны, письмо от Лены Аксельрод, открытки от Арины [Жолковской], Иры Корсунской и Ляли Островской.

Люди добрые, что ж это делается? Мало того, что ты, Ларка, втерла мне очки (эти самые, для дальнозорких, при помощи которых я читал твои письма), так ты еще совратила на дезинформацию всех, кто у тебя был: и Саньку, и Катю, и даже — силы небесные! — Маринку! Этот последний грех тебе не простится. А они-то рисовали идиллические картинки: сидит Ларка в отдельном кабинете при сушилке, каву пьет, разговоры разговаривает... Черт-те что! Треп-трепом, Ларик, а все же надо бы тебе расстаться с этой энтомологией: тряска на «таракане» вряд ли хорошо действует на тебя*. И хоть родители и пишут, что ты в порядке, но на спокойной работе ты бы чувствовала себя и в самом деле отлично. Сделай что-нибудь, ты ведь сама писала, что есть- де положение, в силу которого при гастрите не имеют права держать на тяжелой работе.

Виктору [Калниньшу] остается еще без месяца два года (18 апр. 72-го). Конечно, пиши ему почаще, если сможешь; земляки — на моей памяти — не очень-то его баловали письмами.

Ну, из майского моего письма ты поймешь, что мне уже известно и про Юлия, и про Даниэля*. Очень хочется, чтобы у каждого из малышей было побольше удач Юлия и поменьше неприятностей Даниэля.

Знали бы вы, как отрадно мне читать про ваше мирное и веселое житье-бытье. Так это хорошо, что я даже не завидую, честное слово! («Слово чести» — как говорят мои приятели-западноукраинцы.) Жаль только, что это скоро кончится.

Алла Григорьевна [Зимина], дорогая, напрасно Вы думаете, что чьи бы то ни было объятья заставят меня забыть о Вас и Иосифе Ароновиче [Богоразе]. К слову, думаю, что все эти объятья и поцелуи — увы, всего лишь непременный атрибут эпистолярного жанра; мне подчас так и хочется процитировать Бориса Чичибабина:


На словах ты мастерица —
вот на деле какова?*
 

Как-то ошеломило меня сообщение об откорме медведей*. Вам не кажется, что это как-то не по-людски? Медведь — он все-таки не баран и не гусь, он — когда его держат при доме с малолетства — вроде собаки. А я никогда не стал бы даже свинью или овцу выращивать на убой. То есть сделать курице или поросенку «секим-башка» — это я могу, но поросенку «вообще», а не знакомому, не своему. Тем более — медведю! Это даже, по-моему, убийством попахивает.

Тулуз-Лотрека жалко; а Кульчицкая мне не нравилась.

Лене Аксельрод — моя благодарность за письмо, за стихи. А за обещанный подарок уж и не знаю, как благодарить!* Для меня это будет удивительным сочетанием: это и искусство, и память о ее отце, и память о моем отце, и знак отношения ко мне...

Из стихов мне особенно понравилось первое («А там, за гранью ожиданья...») и последнее («Я не могу смириться с ним...»)

А что было с Мишей*, что за операция? И куда они собираются ехать?

Часто вспоминаю вечер-«прием» у Лены, когда были Воронели, и некий художник, и «член Союза писателей Ал.Ревич» (он тогда спросил меня бодрым голосом: «Ну, как дела?» Я было открыл рот, но он снисходительно похлопал меня по плечу и важно, пыхтя трубкой, прошествовал мимо. Мы с Сашкой [Воронелем] так и покатились...) А еще помню супружескую чету литераторов: он читал лихой и жутковатый рассказ о том, как едут на попутной куда-то в леспромхоз и по пути женятся, рожают, стареют, умирают; «всехзнайка» Алик [Гинзбург], когда я рассказал и воспроизвел манеру чтения, сразу же назвал имена автора и его жены, сборник которой я позднее прочел. Хорошее было гостеванье. Лена помнит его?

Спасибо Ире за открытку с Георгиевской лентой. Как я встретил Победу? Я жил тогда, по возвращении из госпиталя, у подруги моей матери. Ночью она стала меня расталкивать: «Юлик, проснись! Победа!» — «Угу», — ответил я и повернулся на другой бок. Ну а днем 9-го шатался по Москве и больше был занят всякими сердечными передрягами, чем событием.

Жаль, не знал я о дне рождения Алика Вольпина, заранее попросил бы передать привет и поздравление.

Аринины тюльпаны — совершеннейшая прелесть, так и хочется пальцем потрогать! И спросить: «А что, еще растут цветы?» Это я по аналогии с одним абсолютно неприличным анекдотом о престарелом генерале, воспроизвести его я никак не могу, разве что после хорошей порции спиртного.

Стало быть, Наташа [Горбаневская] — в Казань. Дело в том, что я совсем не представляю, каков статус людей, находящихся там на лечении. Надолго ли? Как их там содержат? Что можно, что нельзя? Письма, книги, посылки, свидания? Что происходит по окончании курса лечения?* Если знаете — напишите.

Ну какие молодцы Сережа [Мошков] и Валерий [Смолкин]! А я-то тоскливо думал, когда-то еще выберусь в Литву, когда-то увижу их!

«Юрка [Галансков] в больнице» — режут его, наконец или нет?

Альке передайте, что и для меня сентябрь приманчив еще и тем, что я смогу писать им всем. Лечили его в Саранске?

Ляля очень точно угадала, что этим летом я не еду именно на Средиземное море — правильно она хвалилась в прошлом письме, что догадливая. Я ценю ее великодушную солидарность, но зачем же такие жертвы? Не ехала бы, скажем, в Ялту, все бы не так жалко было...

А насчет подарка — когда же мне и вымогать его, как не сейчас? Как-то я еще ей глянусь при знакомстве...

Жизнь у нас — после всяких беспочвенных ожиданий* — пошла тихая и спокойная. Нет, вы не думайте, я оптимистическими прогнозами не грешил. Но и не мешал соседям фантазировать, памятуя прелестный анекдот Боба Зеликсона*: — «Вы знаете, сколько в Одессе стоит большая жирная курица? Всего 17 копеек!» — «17 копеек? Ну это вранье». — «Да, конечно, — но зато как дешево!»

26/V/70

Ариниными заботами в нашей келье всегда цветы, на этот раз — лилии, этакие водоплавающие красавицы. А вот уедет она в Коктебель — и все, цветы кончатся, потому что, хоть и прекрасна русская земля вокруг залива Коктебля*, но открытки на ней не произрастают. А кто это «моя Наташка», которая едет вместе с Ариной и Иофами?*

Я долго и усердно думал, как это можно «двусмысленно» толковать мое четверостишие про Арину*. С трудом и не наверняка додумался. Батюшки-светы, что же теперь делать-то? Предложение есть такое: пусть Арина, когда читает вслух, сразу же по окончании чтения, добавляет, не ожидая реакции: «От дурака и слышу!» Очень помогает. Вот у С.Смирнова* есть такое стихотворение, где прямо в тексте содержится достойная отповедь тому читателю, которому это самое стихотворение может не понравиться, и дается ему профилактическая оценка — с политическим оттеночком.

Хорошо, что ребята снова съехались*, — мне легко представить, как скучно им было порознь.

Когда же я — тьфу, тьфу, тьфу! — приеду? Вот большинство корреспондентов уверяют, что скоро, что осталось только («только» — черт побери!) 6 месяцев, 5 месяцев, 4... А у меня это происходит так: где-то в 20-х числах я — по рецепту Марленки [Рахлиной] — отбрасываю остаток месяца и начало сентября и говорю: «Осталось 4 месяца. Ура!» Месяц кончился. «Сколько осталось? 4 месяца. Ура...» Проходит неделя. «Сколько осталось? 4 месяца, без малого...»

28/V/70

Две депешки — две бумажки: от Марлешки, от Наташки.

Это — чего такое? Это — как назывется? Когда дурной сон видят, а он в руку? Это — еще непознанное, да? Объясняю: Марленка сон видела, в шекспировских традициях, про меня, спрашивает, здоров ли. Отвечаю: да, здоров. Грипп у меня. Легкий, уже проходит. Он грозится: «Я, мол, тебя соплей перешибу!», а я его — кальцексом, кальцексом! Только вот чего непонятно: Марленкино письмо пущено 22-го, а занедужил я позавчера. Стало быть, сон — причина, а сопли — следствие? Граждане, будьте осторожны в выборе снов.

Если бы я отправлял это письмо прямо Марленке, я написал бы примерно так: «Дружок, посочувствуй мне, ты это умеешь. Я в неоплатном, непролазном долгу перед столькими людьми, что жизни моей не хватит расплатиться со всеми. И, как водится, пострадают на этом, скорее всего, самые близкие и самые любимые люди, с ними мы небрежничаем, их «откладываем», именно от них «ускользаем». Но ты ведь знаешь (написал бы я ей, если бы ей писал), что все мои «ускользания», бывшие, сущие и будущие, — вовсе не признак холодности. Так складывается само собой — по обстоятельствам и по отсутствию у меня якорей». Вот что я написал бы, предупреждая события.

Но — кровь из носу! — я все-таки найду возможность сказать «кто есть кто» для меня!

А разговор у нас будет. Не знаю, когда, не знаю, где, но будет непременно. Вот что касается вранья, которого не должно быть... Я могу твердо обещать, что о себе ничего врать не буду; если же речь зайдет о других, то не поручусь, я не считаю себя вправе говорить всю правду о людях, которые мне дороги, — это может оказаться им некстати и неприятно. И, кроме того, я не хочу терять их доверие.

Про Кагановых я ничего не знал. Ни от них, ни про них писем не было.

А Сашенька [Захарова], если не лень будет, пусть вспомнит, чего писала, и пришлет открыточку.

А Марленка, когда соберется в Москву, пусть привезет свои стихи. И Бориса [Чичибабина]. То есть пусть не Бориса привезет, а его стихи.

Куда поступает Базиль? Ни пуха ему, ни пера!

Наташкино письмо. Что вы, черти, как сговорились?! То один, то другой объясняют мне, какой Т.Манн эрудит и какой Мандельштам гений. Вероятно, все так и есть; но у меня от всех ваших поучений будет крапивница. Если я еще раз услышу, что «обречен» полюбить Мандельштама, я стану на голову и начну дрыгать ногами: «Ай-яй-яй, не хочу! Дайте мне сборник Прокофьева!»

А я на юге тоже ходил в панамке и тоже пел песню про краснофлотский линкор. Это было в Люстдорфе, под Одессой, мне было лет 8–9. А в Коктебеле мы уверяли друг друга, что в ОЧЕНЬ хорошую погоду с Карадага можно увидеть Турцию. И пели: «Если будешь ты gesund, то поедешь в Трапезунд». В отличие от Наташки, я Крым принимаю, как свое. Он для меня не «земной рай», как Грузия для Алены, а страна, где я мог бы жить, если бы не курорты, не праздничность.

Очень я радуюсь «бюргерскому» благополучию семейства, дай Бог и дальше так.

А что до имеющего быть — по Наташкиным прогнозам — наплыва любопытствующих, то я и сам с усам, разберусь.

Лепестки из Никитского сада дошли, спасибочки.

30/V/70

Вчера было два письма. Хотел сразу отвечать, но не получилось. Дело было так: прочел я первое, Маринкино [Домшлак] письмо, посмеялся, повздыхал и взялся за второе — от Иры Корсунской. Я его прочел, и у меня сделался вертиж в голове, и я, знаете, прилег. Вот так и лежал до нынешнего утра. ё

Значится, в ремонт вовлекаются все более широкие круги московской интеллигенции? Сперва фигурировал только Бурас, потом появился Золотаревский, а теперь и до Фаюма добрались. Ну-ну. Якобсона не забудьте, он мебель двигать может.

Ну-с, комплименты Кате я читал с удовольствием. А вот хвалить моего сына и так, и эдак, предварительно объявив, что он, к счастью, не в отца пошел, — это прямо-таки кинжал в грудь по самую рукоять, как пишется в любезном Маринкиному детству «Моурави». (Кстати, о «Моурави». Как Маринке покажется такое определение — «длинное дерьмо»? Это я по совету Наташки работаю над стилем — шлифую фразы. Ух, и умна же эта Садомская! И как излагает, бестия!)

Судя по Маринкиному тону, с Голицыным Фаюмы знакомы не только по схеме «художник — искусствовед»? А если так, то, может, придумают, как бы мне посмотреть его работы. Похвалы Ирины [Глинки] (не только в письме, она забыла, что говорила мне о нем еще в «доисторические» времена) и Фаюмов очень меня заинтересовали — а выставка-то не будет меня дожидаться.

А что, эти Голицыны и Трубецкие и впрямь — «обломки игрою счастия обиженных родов»? Никогда не забуду, как Ирина, когда я что-то толковал о знакомых «потомках», надменно вздернула подбородок и обронила: «Выскочки...» (Ау, аристократка, как Вам сегодня пьется-празднуется?*)

Ну что ж, в честь пророка, так в честь пророка* — пророк был действительно толковый (мне, между прочим, говорили, что в переводе это имя — Даниэль — значит «Судия Божий». Так ли?). Я ведь не от зазнайства решил, что имя связано со мною, — я так понял из писем. Так что, если маленький Смолкин назван в честь Борджиа или Ж.Верна, я и в этом случае скромно снимаю претензии на роль крестного, оставляя в силе поздравления.

Я только руками развел, прочитав предположения о моей шутке. Все-таки я думал, что обо мне лучшего мнения. Может, шутка была нескладной (говоря о заболевших этой самой язвой, я имел в виду Ларку, Павла [Литвинова] и др.*), — но подумать такое — этого я, да еще от Маринки, никак не ожидал. Ох, не надо вычитывать больше того, что написано! Вот и антипатию Маринка мне придумала (в прошлом письме), которой отродясь не было, — и откуда только взяла?

Маринка просит не сердиться, «если что не так сказала». Я на нее вообще не могу сердиться, люблю же ее, глупую, но огорчен изрядно. Видимо, я все-таки не напрасно года полтора назад сетовал на придуманную «модель Даниэля»: мои достоинства не столь обширны и ослепительны, а недостатки не столь романтичны. Ладно, все образуется. Пусть Маринка тоже не сердится за эту отповедь. Кому, как не ей, знать, что злословие я расходую осторожно и лишь для «достойных» его.

Вот. А к письму Иры Корсунской я возвратился с опаской. Ходил-ходил вокруг него, потом набрал побольше воздуху в легкие — и нырнул. Ширну-мырну, где вынырну? А я и сам не знаю где. Теперь я уже обо всем готов спрашивать. С кем я водку пил — с Габаем или с Грицаем? Кто жена Павла — Майя Русаковская или Майя Улановская? Кто песочного цвета — Манон или обои? Почему Ирина-Агата-Монте-Кристи занимается математикой, а не бороздит моря на собственной яхте, сочиняя во время штиля детективные романы?* И вообще, в каком положении акции Юнайтед-Фрут-компани? (С таким вопросом обратился к Леве Малкину — привет ему! — таинственный незнакомец в горах Сванетии, просунув голову в палатку. Получив от Левы исчерпывающий ответ, он сказал «Сэнк ю» и растворился в ночном воздухе. Все это чистая правда — сам Лева рассказывал!*) Да, есть над чем призадуматься. А тут еще у Ковенацкого (Новенацкого?), оказывается, новая жена — как интересно! Значит, раньше была другая? А кто такой Ковинацкий? Ой, не надо, это я по инерции...

3/VI/70

Ну вот, обыграв меня последний раз в шахматы, отбыл Виталий [Габисов] — в Ухту. Теперь мы пока вдвоем с этим парнишкой Юрой. Рад за Виталия, но словом перекинуться уже не с кем, этот мальчик вполне первобытный.

Итак, сто дней — надеюсь, никаких Ватерлоо они не принесут. Сто дней, три месяца. Я могу чувствовать себя господином Беранжером во время его первой отсидки. Он, правда, жаловался, что эти месяцы испортили его: в тюрьме он привык к хорошему столу и дорогому вину. Мне эта опасность не угрожает; кроме того мне легче и в другом: у него, бедняги, не было ни одного спокойного дня, в его камере все время толклись визитеры. «Ей-ей, умру от смеха!..»*

4/VI/70

Сегодня пришли письма от тебя, малыш, и от Лены Аксельрод. Чудесно, что вы выбрались в Чуну. Итак, состоится «встреча трех поколений» — на мой взгляд, почти не отличающихся друг от друга. Больше всего я, конечно, рад за тебя, Лар.

Ты знаешь, Санька, письмо твое весьма дельное — по части соображений об исторической литературе. Правда, чуть-чуть ты ломишься в открытые двери. Впрочем, может, это оттого, что я неясно выражался. Вкратце вот что: я не противопоставлял импонирующий мне жанр подлинно художественной исторической литературе (а фактография вообще вне разговора). Просто я писал о том, на что способен именно я, что в моих возможностях. Но все же позволь заметить, что этот «мой» жанр — не аллегория, не «Волк и Ягненок»1: он — помимо всех прочих задач — утверждает неизменность человеческого характера с его балансированием меж Добром и Злом и — отсюда — неизменность конфликтов и трагедий во всех областях — от социальной до интимной. Он же, как мне кажется, ратует за эволюционный путь. Но это разговор долгий; к тому же этот последний мой тезис — спорный и не очень еще мною продуман.

Конечно, Гачев прав; его положение соседствует с кредо Тынянова: «Я начинаю там, где кончается документ» — любимая цитата Фаюма. Если бы ты знал, как мне хочется поговорить с тобой, с Тошкой, с Фаюмом, с Юрой Левиным обо всем этом — исключив, вычеркнув из разговоров то, вокруг чего эти пять лет крутятся мысли! Наверное, это невозможно, это было бы ампутацией головы — настолько пропитал меня этот пятилетний мир.

Ты угадал, «озорство» — это Людоговский-Щипачев*; но помнится, были и другие выбрыки. Они, возможно, были в черновых вариантах и не вошли в машинопись, отданную в Детгиз, — т.е. в то, что ты читал. Бог с ним, с этим сочинением, это позавчерашний день.

Забрать и привезти заранее барахло по каким-то неведомым мне причинам нельзя, ну и ладно, как-нибудь.

Будет ли сентябрьское письмо? Разве что по-Фейхтвангеровски: любимое занятие его героев — писать письма самим себе (Тюверлен из «Успеха», Густав из «Семьи Опперман»).

О моих письмах. Очень тебя прошу, пусть их прочтут те, к кому они имеют отношение. Ты же понимаешь, обидно писать зря.

Про Телемскую обитель? Просто был даже не проект, а вздох: как славно было бы учредить такой монастырь! Старая идея, вокруг которой мы веселились в молодости и которая такой серьезной представляется сейчас. И такой неосуществимой. И такой — все-таки! — осуществляемой.

Ты уезжаешь в отпуск или ушел с этой работы?

Как собака перенесла полет? И каковы ее взаимоотношения с котом?

Шагала, которого прислала Лена, у меня не было. Отменный Шагал, даже стихи захотелось написать. Но я с этим желанием быстро справился, вспомнив про «суконное рыло» и «калашный ряд». И потом я подумал — и понял, что возникло это желание наверняка под влиянием «Концерта для окрестра», я заболел этими стихами, хожу и бормочу.

Очень здорово, что Фаюм напишет предисловие к каталогу, это значит, что оно будет умным, изящным и, что немаловажно, добросовестным. (Эта фраза не для Фаюма, а для Лены, а то еще «сам Герчук» зазнается, услыхав оценку такого знатока, как я!)

Я никогда не подозревал, что у Аксельрода были портреты моего отца. Что это — живопись, графика? Если графика, то какая? Кстати — это вопрос к тебе, Санька, — кто автор портрета в русском издании «Юлиса»*?

Стихи для переводов, пожалуй, уже не стоит присылать, поздно. Тем более, что попытки харьковчан не имели успеха. А вот фото меня бы порадовало.

Вот Лена и ответила на мой вопрос из этого письма, еще не прочитав его, — о вечере на Патриарших прудах. Но она запамятовала: это была не последняя встреча. Последняя — на ходу — была в вестибюле ЦДЛ, когда Лена обозвала меня «загадочным Даниэлем». Во какой я памятливый!

5/VI/70

Открытка от Иры Корсунской. Значит, Федя — не Федя, а вовсе Саня*. Что ж, тоже неплохо. Я знаю несколько вполне приличных Сань (Саней? Саней?): Эмбриона [Саню Якобсона], харьковскую Саню [Захарову]. Опять же Воронель отчасти Саня, Саша Лесникова*. Еще этот, как его? Саня Даниэль, что ли. Ну и всякие Гинзбурги-Вольпины.

Ира пишет, что Софья Васильевна передала приветы от Наташи*. Значит ли это, что о Наташе можно узнать что-либо достоверное и успокоительное? Или хотя бы достоверное? Неожиданно оказалось, что ее судьба многих интересует и волнует*.

8/VI/70

Существует ли научное определение понятия «время»? Я что-то не встречал. А занимает это меня потому, что я как-то стал вдумываться в выражение «убить время». И вот как плохо быть необразованным: знал бы я это научное определение, подставил бы его на место слова «время» и получилось бы вполне благопристойно. «Убить икс, помноженный на игрек, деленный на зет» — что-нибудь в этом духе, очень спокойное. А так поневоле начинаешь думать, что же это самое «время» значит. А это значит, оказывается, еще и — часть жизни. И это бы не беда, хоть и обидно. Тут цепная реакция размышлений: а что такое эта часть жизни? Из чего она состоит или могла бы состоять? Страшненько выходит: убить какое-то количество деревьев, моря, стихов, картин, неба. Какое-то количество людей, и не просто людей, а самых лучших для меня. Список этот можно продолжать бесконечно. И вот что еще ужасно: что и то занятие, которое, казалось бы, должно сохранять свое качество, — чтение, — и оно становится инструментом убийства, а стало быть, и жертвой. Нет, я не Морозов, уж такой не Морозов!*

19 июня — день рождения Юры Галанскова. Непременно поздравьте его от моего имени. Хоть с опозданием, хоть как, но во что бы то ни стало.

10/VI/70

Очень вкусные яблоки на открытке Ирины Уваровой, отменного качества! Но на обороте, увы, я столкнулся с трагическим непониманием и роковыми противоречиями. Противоречия опять вокруг этого, тьфу, чтоб ему, Томаса Манна. Все, амба, я сдался: он — гений всех времен и народов, корифей науки, лучший баскетболист сборной Уругвая и мисс Европа на конкурсе красоты 1970 года. До Рождества Христова.

Непонимания же своего я не стыжусь, ибо не нахожу ни малейшего сходства между той затурканной зверюшкой, которую Ирина изобразила в письме, и женщиной на фотоснимке, от громогласного восхищения которой я воздерживаюсь лишь из-за чудовищной моей скромности. Хотя и мог бы провозгласить ее достоинства urbi et orbi, что в переводе означает — во всю Ивановскую.

Утешительно, что в одном мы согласны — об выпить и закусить.

Ваве и Юре* — спасибо за привет и за память. Слушал на днях спектакль «Современника» — болгарскую пьесу в его переводе. А что он еще переводит? Где-то летом 65-го я в коридоре Детгиза трепался с редактором. Подошел Юра, поздоровался, мы обменялись двумя-тремя фразами, и он ушел. «Юлик, кто это?» — спросила моя собеседница. Я сказал. «Как, тот самый?» — «Какой это — тот самый?» — «Ну, который «Сирано»*. — «Тот, тот», — буркнул я ревниво. «Ой, что ж вы меня не познакомили? И потом — как это вы так с ним говорили?» — «Как — так?» — «Ну так как-то...» Я посмотрел на нее внимательно и понял: по ее мнению, с Юрой нельзя было разговаривать небрежно, я был недостаточно почтителен...

11/VI/70

Завтра утром отдаю письмо. Что еще сказать напоследок? Я здоров, чувствую себя хорошо — это без всякого трепа, без очковтирательства. К сожалению, не могу справиться с какой-то напряженностью, нервы натянуты — хоть играй, как на гитаре. Это, очевидно, будет до конца. Как говорят, так и полагается. Ладно.

Что еще? Чуть-чуть работаю, но как-то без энтузиазма, так, через пень-колоду.

Напишите мне подробнее об «озерных братьях». О твоей Ирке*, Лар. В 5-м номере «Вопр. лит-ры» статья В.Британишского. Это тот, который поэт Владимир Британишский? Потрясен его эрудицией. Это ведь вдобавок к тому, что он геолог и автор отличных стихов. Например, стихи о Цветаевой и стихи о портрете А.Толстого работы Кончаловского. Я с ним, с Британишским, раза два виделся, он мне очень понравился. Что слышно у Ирины Кудрявцевой? Она опять исчезла. И — кроме шуток — почему намертво замолчали «физики-математики»? Воронели, Гитерманы, Кагановы? Не случилось ли чего дурного?

Может, я чем-нибудь грешен, что-нибудь не так сказал? Пожалуйста, ответьте, мне как-то не по себе.

Целую вас всех, родные мои.

Ю.

Завтра Бену останется ровно два года.

1 Напомни, когда я вернусь, чтобы я продекламировал эту басню*.